– Может быть, гриб не опасен! – задыхался старик. – Может, он не умер. Может, его можно оставить. Или перенести… Может, он не плодится. Мы ничего не знаем о нем. Пока мы ни в чем не уверены, мы не можем принять решение, как с ним поступить.
Старик отменил работы, связанные с уничтожением гриба. Он сказал, что возьмет несколько образцов, отправит их в Копенгаген.
– В лабораторию!.. – запаковывал он кусочки гриба в пакетик. – На экспертизу… чтоб специалисты изучили, а пока невозможно что-либо сказать…
– Поразительно! – вскричал толстяк, включая и отматывая диктофон (оказалось, он записывал весь наш разговор!). – Какая восхитительная иллюстрация проявления любви ко всему живому во всех формах! Даже гриб, который опасен… Даже гриб. Это надо донести до людей. Они должны это знать. Люди должны этим гордиться. Именно этим… а не… Нужно, чтобы люди задумались и поняли, чем гордиться… А представьте, если нам удастся построить по всей Дании, в каждом амте, вот такое Хускего, такой оазис! Мы станем Лхассой в Европе! О Дании будут говорить совсем иначе!
В голове после него гудело несколько дней…
* * *
Старик начал пропадать. Его искали, а он спал где-нибудь. К нему обращались, он не понимал, что-то бормотал свое, потом срывался и уходил. Говорил, что у него очень важные дела, потрясал кулаком в воздухе, разговаривал с невидимым собеседником. А потом и вовсе исчез. Укатил куда-то… в Стокгольм и никому не сказал, что на неделю. Бросил всех на произвол судьбы. За себя-то я был спокоен, – я всегда мог сходить к ближайшему магазину, порыться в помойке с фонариком, найти что-то съестное. Мог и бутылки поискать. А вот непальцы с батюшкой, за этих стоило поволноваться. Старик совсем о них не подумал. Холодильник был пуст. И люди куда-то попрятались… Батюшка начал голодать. Обратиться за помощью не решался. Говорил он только по-русски. Очень стеснялся. Ходил и мерил шагами замок. Дойдет до балкона, сделает глоток из кружки и обратно шагает, до библиотеки. Постоит там, посмотрит с грустью на стеллажи, посопит в бороду и шагает обратно к балкону. В конце концов он так изголодался, что, учуяв запах африканской каши, пошел, пошел… и пришел к дому Басиру и Ивонны.
Добрая душа, Ивонна схватилась за голову: в каком плачевном состоянии наш дражайший гость!
Ей так не хватало мужского внимания. Она готова была взбивать для него подушки. Он так ей приглянулся. Такой импозантный и еще не такой старый господин в рясе!
Она жила с Басиру, привезла его из Гамбии; никто не знал, что у них там было – может, ничего и не было, так, контракт, соглашение… помочь музыканту из Африки… Очень часто случается…
Со стариком Винтерскоу исколесила полсвета. Сопровождала его в Индию и Африку, пока они не разругались. За это время она состарилась. Ей было только пятьдесят, но выглядела она как столетняя бабка. Все морщины ее были резкие, мелкие, одна к другой пригнанные, как потрескавшаяся картина Филонова, богатство черточек и полосочек, продольные, поперечные, и каждая выглядела так, словно не морщина, а царапина, оставленная злой ядовитой колючкою. Голос ее хрипел, что ветер в трубе; в груди постоянно клокотал вулкан – свирепый душил бронхит, далеко слышно было. Из Индии она привезла обломки Будды, она их вынесла с позволения пандита из старого развалившегося храма в подоле, несколько кусочков, из них Басиру собрал того самого Будду, который теперь стоял под дубом и своей безмятежной улыбкой встречал всех входивших в Хускего. Это все, что Басиру сделал своими руками. Он умел только пощипывать струны и петь… да и то, насколько хорошо, никто сказать не мог, ведь никто не понимал его музыки, никто не знал его языка… Он что-то там плел, вьюнок его импровизации вился вокруг него самого, он на глазах становился деревом, которое запуталось в собственных лианах, и как оно было спето-сыграно – хорошо ли, плохо ли, – никто не мог сказать. Просто говорили, что он джюджю и может заговорить обезьяну… Басиру с детства ничего не делал руками: его воспитывали джюджю и духи, он только умел их слушать и им подражать, а что-то еще… не научился… несколько раз пытался дрова рубить – чуть не убился. Топор вырывался из его рук и летел – летел куда-нибудь, – блистая лезвием и гудя на ветру топорищем, скашивая дождевые струи, и они падали, как колосья. Рядом стоять было опасно. Иногда, промахнувшись, уронив топор, Басиру принимался смеяться, но все вокруг оставались серьезными, покачивали головами, советовали ему ничего не делать… Видели, что Басиру с топором выходит, и прятались в дома.
– Take it easy, man, – говорил ему Клаус, – отложи-ка топор, джюджю, лучше сядь на пенек да сыграй трудовую импровизацию… о том, как секутся ветки… о том, как летят щепки, вьется струна и журчит в горле песня!
Когда я с ним познакомился, у него была нога в гипсе.
– Дрова рубил, – только и сказал.
Последний раз я его видел с забинтованной рукой, уж и не знаю от чего… А между этими травмами была и спина, и плечо, и что-то с шеей…
Зато какой чай заваривал! Как наливал! Поставит на пол чашку, плеснет духам на пол несколько капель и уже тянет натягивает струйку, выше, выше, под потолок поднимет чайничек и во весь рот улыбается, глядя, как до капельки точно вливается струйка в чашку, с журчанием, вспенивая края. И готовил он здорово! Так что наитие батюшку неспроста направило к дому Ивонны и Басиру; чутье не подвело – запах стоял на всю деревню, когда гамбиец принимался за свою готовку.
Усаживая батюшку за стол, Ивонна сказала:
– Басиру готовит лучше всех, даже лучше, чем собирает Будд!
Это были африканские каши; Басиру заставлял батюшку кушать руками; батюшкин аморфный семинарист постился и, кажется, даже не заметил, что в замке случился недостаток провианта.
Потапов быстро примазался к титьке батюшки, рясу лизал, в жопу готов был целовать. В глаза снизу заглядывал, как пес, приоткрыв рот, язык свой влажный показывал, улыбался подобострастно, креститься был готов, «Отче наш» нараспев бормотать.
Как-то я шел по делам в мастерскую к Гюнтеру и услышал какие-то странные звуки, гиканье и хохот, которые вырывались из-за ворот ангара.
Кроме материала и свалки, в ангаре стояла старая немецкая бричка (скелет, на котором болтались куски материи); все утверждали, что это антиквариат, а сам мистер Винтерскоу называл этот кусок хлама фиакром.
Потапов затащил батюшку с его учеником в этот фиакр, они там уселись и хихикали, хлопали в ладоши и воображали, будто мчатся по Москве с бубенцами. Иван был вместо лошади. Он раскачивал этот аттракцион. Потапов изображал, что погоняет Ивана. Всем было ужасно весело.
Я подсмотрел это в щель. Увидел батюшку в той бричке с Потаповым, и почувствовал досаду за старика.
* * *
Работы встали. Ребята ждали зарплату. Непальцы не ели неделю. Старик утверждал, что ему нечем платить.
– Все деньги ушли в эту проклятую русскую баню! – кричал он кому-то из окна офиса. – В Стокгольме сплошные дожди и все ужасно дорого!