У литовцев с печами, кажется, не было проблем, они и холода будто не замечали. У них были волшебные вязаные шапки, свитера с двойным слоем, по самый подбородок, и рукава такие длинные, что рук не было видно. Они недурно упаковались. «Знали, куда ехали», – смеялась Дангуоле, поблескивая глазками.
Она заходила ко мне; всегда смеялась над моей беспомощностью, жгла куренья, которые ей давала Патриция, рассыпала лаванду, которую ей давала Жаннин, и на сердце делалось легко. Там что-то цвело, щебетали птахи, мурлыкали оттаявшие чувства. Стоило ей поднести спичку, как в моей печи появлялось гудение, казалось, что даже становилось светлей, и ужасы, которые мне все время мерещились, вдруг отступали – и верилось: пронесет!
Мы нашли несколько коробок больших толстых свечей, ходили и расставляли их повсюду. Переходили из зала в зал, коридорами, лесенками, рылись в шкафах и чуланах, выуживали из-за шкафов картины, вертели… никак не понять… Дангуоле, смахнув рукавом по-мальчишески пыль, паутину, ставила картину как придется на стол, мы садились в кресла, курили, всматривались, и тогда картина раскрывалась, как улитка… Дангуоле им давала свои названия, все они были забавные: «Сон пиромана» или «Четверть восьмого»… Мы пролезали по тонким ходам вдоль водостоков, забирались в башню, сидели в каком-нибудь закутке, зажигали свечу, курили, шептались, ползли дальше, оставляя огарки и окурки. Дангуоле это забавляло, ей это казалось какой-то игрой. Иногда она мне казалась ребенком, но первое впечатление у меня было такое обманчивое: она мне показалась женщиной, которая уже давно замужем, и она должна была быть старше меня лет на восемь, хотя на самом деле была младше на пять.
Она делала странные композиции из тех предметов, что находила в подвале. На восточный тонкошеий кувшин натянула противогаз, обвернула его шарфом, воткнула шприцы, градусник, сделала губы помадой, в пробитый глаз вставила сухарик, приколола значки, прищепки и тому подобное, притащила это чучело ко мне в комнатку, поставила на тумбу, взяла бубен и принялась танцевать, вскрикивая ритмично «ой-ой-ой»… Она играла какие-то сонаты на старом клавесине и пела страшным голосом. В пустом замке ей подвывали ветер и собака Гизмо. Коридоры со стоном передавали ноты из рукава в рукав. Крыша и окна с дверьми аплодировали. Нарядившись в поеденные молью старинные одежды, мы ходили из зала в зал и на все смотрели глазами оценщиков. Я надеялся, что замок успокоится, поверит, что мы – персонажи его снов, и мы навсегда там останемся, вдвоем, в замке Хускего…
Дангуоле нравились пустые комнаты. «В них есть какие-то возможности, – говорила она и подмигивала, потирая руки. – В обжитой комнате на тебя сами предметы смотрят, а в пустых… все молчит!» И она делала рыбий рот, выпучивая глаза. Подобные мысли у нее возникали после третьего джоинта. «После пятого, – говорила она, – любая комната становится пустой, даже если в ней полно народу…» И валилась мне в руки (я держал ее, как ребенка, боясь дышать).
Мы подглядывали за жителями Хускего из башни в бинокль, наблюдали за спящими летучими мышами на чердаке, спасали птенцов, травили гриб, скребли плесень. В стене северного фасада она нашла огромную трещину, которая уходила в глубь фундамента; мы каждый день ходили на нее смотреть: следили за тем, как рушится замок…
Вечерами в сиреневой густоте теней и пыльном настое сумерек мерещились движения призраков, становилось жутко и зябко и еще больше сушила жажда.
Весь май шел дождь; барабанил высоко над головой, словно на крышу падали стрелы – дождем – тысячи, тысячи стрел. Это был изматывающий душу звук… звук монотонно падающих капель… словно целый цех печатных машинок у тебя над головой, и все печатают приговоры, приговоры, расстрелы, расстрелы, доносы, доносы, приговоры, приговоры… Мы устали ловить воду… Мы устали выносить ее вон. «Как будто у нас тут лазарет или дом престарелых», – смеялась Дангуоле, и я смеялся (и клялся про себя, что никогда, никогда не забуду это мгновение, эти слова, этот смех и то, как, распахнув окно, Дангуоле выплескивает воду, присвистнув негромко).
Нам так надоело возиться с водой, что мы забросили посудины, перестали их выносить, перестали замечать звук падающих капель; все привыкли, все махнули рукой… перестали обращать внимание на лужи, которые образовывались там и тут, на пятна сырости на потолке, на струйки, сбегавшие вдоль стен и колонн… Один я изредка опустошал посуду, но делал уже это с каким-то чувством вины… Точно вопреки воле замка, который требовал капель, жаждал разложения… Я чувствовал каждой клеточкой моей кожи, что замку не нужна новая крыша, водосточные трубы и стекла в окнах, – замку был нужен грибок на всех стенах, дыры в крыше, трещины в стенах, вода в подвале, хлам, паутина, крысы, мыши, тараканы… Замок не хотел, чтоб мы ползали по его чердаку с метлами, шпателями, кистями; замок не хотел, чтоб мы замазывали известкой щели; он хотел, чтоб мы прекратили возню, чтоб мы сидели в сырых креслах и курили траву, курили гашиш, пили яблочное вино, которое приносил блондинистый педик, чтоб мы смеялись, богохульничали и бездельничали, потому что замок хотел распада, хотел тления; как и всякий человек, добравшись до определенного возраста, желает старости, болезней и тихой смерти, так и замок: он хотел разрушиться, умереть…
Старик находил нас, требовал, чтоб мы продолжали работать: латали крышу, скребли стены… Загнал всю команду на самый верх; мы ходили по крыше, как слепые канатоходцы, крыша дрожала и скрипела как весенний лед. Литовцы молились: «Йесус Кристус Нихилистус!» – на свою голову они согласились заделать дупло, величиной с пушечное ядро… Повертели головами, почесали затылки, сказали, что попробуют, но предупредили, что сами не умеют, сделают как получится, ничего не гарантируют, – старик кивал, кивал… Сунулись – никак… Пожаловались, что не подобраться – нужны леса, нужна люлька, мистер Винтерскоу… Но мистер Винтерскоу махнул рукой и сказал, чтоб изнутри помазали как-нибудь…
– На первое время… Всерьез возьмемся после семинара… а пока так, чтоб в гуру-рум не натекало… Весь Будда покрылся плесенью от воды! – ярился старый. Там, в комнатке для гуру была перламутровая кровать, на нее капало, были странные подстилки для занятия йогой, молитвенники… – Дорогие вещи! Старинные!
– Яа воль, мистер Винтерскоу, – вздыхали усталые ребята. – Будет сделано…
Была не была… Полезли, потянули-и… обломали несколько новых черепичных рядов, и пришлось натягивать проклятый пластик… В пыли, в грязи, во мху, они сидели на чердаке, возились в пластике, как в сеть угодившие водолазы, чертыхались, а старик возвышался над ними и спрашивал: «Ну?.. Так что еще можно было бы сделать с крышей?..» Те, отплевываясь, ему говорили, что лучше ее не трогать… больше сделанного сделать уже никак не получится точно… «Оставим как есть, мистер, чтобы не сделать хуже… вот приедет Костас, он сразу починит, он умеет обращаться со старой черепицей, он в Литве один из немногих специалистов в этой вот как раз области, он приедет и все починит, а пока и пластик сгодится…»
Натянули пластик; старик погнал нас вниз, прибрать хлам в коридорах и комнатах… Весь май без конца носили барахло – занимались переливанием из пустого в порожнее… Битую мебель – из одной комнаты в другую, складировали отвалившиеся дверцы шкафчиков и комодов, ножки столов… Убирали и топили комнаты, которые старик отвел под временные хранилища… собирали в них обломки его драгоценной мебели… Потом соберем… антиквариат!., можно продать на барахолке… Деньги – проект – поваленный лес – деньги – замок – ремонт – монахи – батюшка – деньги… Он вновь и вновь требовал выносить воду. Целыми днями мы бродили по замку, выносили из комнат ведра и тазы с водой, перетаскивали рухлядь, подметали коридоры, забывая про воду, забывая ведра и тазы… где бы ты ни оставил ведро или таз или какую угодно посудину, в ней моментально накапливалась вода, даже если посудина была перевернута…