Горестно и надрывно Томилин ругал его сынов, ругал (одно к одному) тайгу, высосавшую соки, и вообще такую-сякую жизнь, он твердил, что не хочет бросить и не бросит Павла Алексеевича в беде, – что там ни говори, а ведь они как братья.
– Ты да я, нас двое, – повторял он, – не могу же я тебя бросить, Павел.
– Не долечу я.
– Долетишь. Я помогу… Мы вернемся в большой город.
Павел Алексеевич слабо улыбнулся:
– А как же нехоженые травы и земли?
– Какие там земли, хватит об этом!.. Мы старики, Павел, нам о душе думать пора.
– Да…
– Долетим, Павел… Помогу. Не такой уж я слабосильный – ты меня еще оценишь.
Томилин говорил, был он очень худой, качался, но затем впалые щеки Томилина поплыли и совсем отодвинулись в сторону – Павел Алексеевич бредил. Начался жар, Павел Алексеевич горел, а ему казалось, что вокруг тень и прохлада тайги. Ему не привиделись ни великаны, ни карлики, ни старенькая седая мать. Взамен ему привиделась холодная горная долина, привиделось, что он белая бабочка и что он летит на ту сторону плато, а дети неутомимо преследуют его с сачками. Их были десятки и сотни, его детей, – сыны-школьники в ученической мешковатой форме и подростки-девочки в платьицах, они размахивали гибкими сачками и гнались за белянкой, со свистом рассекая сачками вокруг нее воздух.
Томилин, склонившись над ним, повторял:
– Мы никому не нужны. Мы постарели, Павел, не можем больше скитаться и вкалывать, мы отдали свое… – Томилин впал в негромкий пафос. – …Это мы построили поселки, это мы обжили все эти болота – нам надо отдохнуть, Павел.
Джамиля плакала – она накурилась и в неспокойном кайфе сидела рядом, почесывая щеку глиняной короткой трубкой. Поодаль Аполлинарьич с ровным таежным аппетитом доедал кулеш. Он брал свежий привезенный хлеб, кусок за куском, и безостановочно черпал из котла ложкой. Павел Алексеевич вдруг вытянулся. Павел Алексеевич стал громко стонать, потом стих. Он умирал.
Томилин понял, заплакал. И Джамиля плакала рядом, вертя в руках трубку.
Второй вертолетчик закричал:
– Эй, время лететь!
Томилин поцеловал Павла Алексеевича и медленно поднялся с земли. «Прощай, Павел, – слабо, с дрожью пробормотал он, – земля тебе пухом». Томилин пошел к вертолету – он все время оглядывался. Слезы катились по щекам, он слизывал их и слизывал. Томилин уже подошел к вертолету, он взялся за поручень лесенки, но устремившаяся вслед за ним Джамиля схватила его за рукав и оттащила с криком.
– Чего тебе? – Он пытался высвободиться.
А Джамиля звала пронзительно и гортанно:
– Аполлинарь! Старик!
И еще звала:
– Аполлинарь! – и цепко, нервно держала Томилина за рукав.
Аполлинарьич нехотя бросил любимый кулеш и медленно подошел. Сначала он не понимал: он подумал, что повариха сейчас удерет, оставив его, старика, в полном одиночестве, или же она в тоске что-то скверное с собой сделает. Он испугался. Но она не собиралась удирать. Она не собиралась ничего с собой делать. Кратко и энергично Джамиля объяснила, что, поскольку Павел Алексеевич умирает, пусть здесь останется хотя бы Томилин, иначе она улетит. Или – или. «Моя любит ласка, моя женщина с изюминкой, – потупившись, повторяла она. – Моя с изюминкой». Тогда Аполлинарьич решительно перекрыл путь – встал меж вертолетом и Томилиным, крича пилоту: «Лети один. А этот – наш должник! Пусть отрабатывает».
– От винта-а!
Мотор взревел. Томилин рванулся туда, потом сюда, а вертолет уже взлетал.
Аполлинарьич махал вертолетчику рукой. Павел Алексеевич, вытянувшийся на одеяле, был уже не живой, но еще и не мертвый. Агония стиснула горло, он было захрипел, но Бог дал легкую смерть. Прежде чем пересечь черту, Павел Алексеевич услышал шум вертолета: ему, как и раньше, померещились нехоженые травы и земли, показалось, что это он, Павел Алексеевич, сидит с улыбочкой в емком брюхе шумящего вертолета и что это он, Павел Алексеевич, улетает куда-то, повторяя: «Дальше, ребята. Дальше. Как можно дальше…»