– …До старой базы лечу.
– А за плато не махнем?
– Не дотянем, Павел Алексеевич, что вы!
– Добрось тогда до базы, а там, даст бог, я на другой перелезу.
Вертолетчик присвистнул:
– И на третий придется… Теперь вкруговую, это далеко. И ведь скучно – туда вертолеты раз в полгода летают.
– Меня устраивает.
– Ладно. Только не торопите… Может, еще кто подвалится – время не вышло.
Поболтав, вертолетчик сделался солиден и строг, а Павлу Алексеевичу пришлось, конечно, смириться и ждать. Как и всегда, от второй кряду сигареты у Павла Алексеевича начались в животе рези, но ничего жидкого и смягчающего в рюкзаке не было. Павел Алексеевич шарил, скребя пальцами по дну рюкзака, а потом прекратил это пустое занятие и уставился на опушку, за которой начинался нетронутый лес. Он смотрел на стволы деревьев, как будто пробуждал в себе некое вожделение, – он долго смотрел. В сознании хранились следы увиденной когда-то природы, образы, оттиски речушек и оврагов, но только нет у человека возможности считывать их там и, припоминая, вызывать их в себе. Потому люди и не обмениваются ими и не передают друг другу, как обмениваются или передают знакомые мысли.
Томясь, Павел Алексеевич вспомнил, как передвигался по зеленому полю столбик длинноногой женской фигурки, скрывающейся в мелколесье, – он вспомнил другую женщину, не Олю, но тоже сухощавую, тоже умненькую, читавшую книжки, топографа из Брянска. Той было уже за тридцать, о жизни, что нужно узнать, она узнала, добирала таежные крошки. А в Павле Алексеевиче тогда еще была сильна определенная притягательность, что была, быть может, лишь отблеском той притягательности природы, которую он уже разрушил и продолжал разрушать. В минуту слабости, что ли, Павел Алексеевич рассказал ей как-то о сыновьях, она сначала посмеялась, потом, чуткая, вовремя посерьезнела: «Они тебя преследуют, как в греческой трагедии!» Павел Алексеевич буркнул тогда ей: «Да. Похоже», – хотя и не знал, о чем речь. А начиналось утро. Серенькое, без солнца. Размотавшая свой клубок до конца, топограф сказала, поедем, мол, в Брянск и будем жить, если уж оба набегались, и добавила даже, что квартира трехкомнатная пустует и ждет. Она, кажется, настаивала. А Павел Алексеевич пугнул ее тем, что прописка останется пропиской, и что сынки найдут его где угодно, и что покуражиться и погулять в Брянске им, глядишь, приятнее, чем в тайге.
– Ну все, – сказал вертолетчик, неторопливо, аккуратно оттягивая рукав и приоткрывая часы. – Мы честно ждали. Можно лететь.
А Павел Алексеевич ворчливо заметил – давно, мол, пора.
Там за плато могли быть нехоженые травы и земли, там все могло быть; они летели над тайгой, которую сверху Павел Алексеевич знал почти так же, как снизу, – сегодня он был единственный пассажир. При каждом повороте реки возникали ряды выстаревших елей, каждый раз – новые; в них было выражение, в них был смысл и даже обнаруживалось вдруг лицо с особым, своим рисунком. Ощущение это, как и всегда, помогало ему жить и как бы возвышало над самим собой. И все же от одинокости Павел Алексеевич заскучал, от одинокости пожаловался на рези в желудке, и вертолетчик протянул ему, неторопливо, впрочем, через оконце в салон фляжку с крепким холодным чаем. Вертолетчик держался солидно. Но Павел Алексеевич и его помнил совсем молоденьким, лет пятнадцать, что ли, назад. Вертолетчик тогда только-только начинал летать, а Павел Алексеевич уже бегал от жен. Жизненная разница была огромна. «Фамилия?» – спрашивал юный вертолетчик, чтобы записать в блокнот, как полагалось в те годы, а Павел Алексеевич цыкнул на него – не записывай, сопляк, иначе, мол, у диспетчера по отчетной бумаге меня отыщет жена. Нет у меня фамилии. Вертолетчик растерялся, совсем был зеленый, с пушком на губах, спросил: «Как же тогда записать – ведь нагрузка для мотора?» – «Запиши: восемьдесят килограммов мяса», – и тут вертолетчик совсем растерялся, смолк, теребил блокнот. А Павел Алексеевич стоял и покуривал… Наконец смущенный вертолетчик позвал: «Гражданин убегающий…» – от растерянности он именно так окликнул Павла Алексеевича. И робким голосом школьника повторил: «Гражданин убегающий…»
«Чего тебе?»
«Пора лететь. Садитесь, пожалуйста». Прошло пятнадцать лет, вертолетчик повзрослел, и жизненная разница выровнялась, как и положено ей выравниваться. С некоторой скукой, привычно окаменев лицом, вертолетчик солидно и ровно тянул над елями машину, однажды только крикнул: «Лиса! Видал рыжую?» – и коротко засмеялся. Павел Алексеевич не видел. Павел Алексеевич ругнулся: забывшись, он почти полностью опорожнил фляжку с холодным чаем. «Ого!» – сказал вертолетчик, прихватывая фляжку правой рукой и ладонью слыша ее пустоту.
Он вспомнил, что не закончил письмо к матери. Он порылся в карманах и нашел карандаш:
«…И не упрекай меня тем, что ты хочешь купить телевизор. Ну займи где-нибудь, если уж так приспичило – нет у меня денег, и не пиши больше. Повторяю тебе: я скоро сдохну, не мучай меня. Так и соседям скажи. Ты уже старенькая, восемьдесят тебе, старенькая моя и слепенькая, как-нибудь обойдешься, зачем тебе телевизор? Твой Павел».
3
Пересаживаясь с вертолета на вертолет, Павел Алексеевич забрался на этот раз на самый край земли, где было ему спокойнее. Эту работу он знал особенно хорошо, поиск шел по нетронутому – землю рвали и справа, и слева, обнажая пласт, а в чащах валили на небольшой площадке лес и тоже чуть позже взрывали, отыскав косогор или маломальский холмик, чтобы сколько можно больше обнажить и раздеть землю. Жилка не могла уйти. Она была толще тридцати сантиметров и потому никак не могла ускользнуть. На болота и чащи была наброшена жесткая сеть квадратов, и туда, куда не могли добраться отряды и взрывники, были заброшены крохотные группы по два-три человека, с которыми поддерживалась трудная вертолетная связь. Эти люди делали пробы вручную. Их звали – пробники.
Поначалу Павел Алексеевич был в основной группе, с взрывниками, но вдруг он занервничал. Он стал проситься куда-нибудь подальше, в малую группу. Ему все казалось, что его могут найти. К тому же и нервы стали сдавать: дошло до того, что он не мог слышать взрывов, не мог видеть, как взлетает елка – небольшая, молоденькая, подброшенная взрывной волной, она взлетала вместе с большим куском земли, увязшим в ее корнях; казалось, она летит к Богу в гости, на небольшом зеленом коврике, даже и с густой зеленой травой в придачу. Однако в тряском полете земля с травой все более ссыпались, и вот уже елочка летела с голыми корнями, и, как бы не желая в верхах предстать такой, она развернулась и быстро, как оперенная стрела, помчалась острием вниз. Павел Алексеевич не отворачивался, пока она, бедная, не вонзилась. Он стоял с открытыми глазами и с отверстыми ушами, а вокруг от новых и новых взрывов сотрясалась земля. Лишь иногда в чаще, в сырых и пахучих дебрях, выступ скалы или вдруг огромный валун с водой, собравшейся в выбоинах, казались вечными, казались вне времени, но Павел Алексеевич уже чувствовал, что и это не так. Ели, ручьи, трава – они привычно ждали человека наивных знаний и больших страстей, но те века кончились.