А жена плачет: ей кажется, что ее Митя вял и что вот так и начинают проигрывать жизнь, уставая и не желая шевельнуть рукой. У нее ни колец дорогих с камнями, ни особенного туалета, обычная вкалывающая, верная жена, скромный интеллигентный заморыш, но она думала, и ей помогало жить, что хотя бы муж ее энергичен, быстр, а иногда и блестящ – когда он в свите. Он рассказывал (пусть даже прихвастнув), и она с радостью слушала, какой он немыслимо ловкий, и как остроумно он говорит, и как вокруг от и до разговор его ценят, и как они, свитские люди, царствуют и пылят в глаза в своих командировках и наездах, и как вообще они там сверкают в пяти шагах от директора.
Жена лежит, отвернувшись к стене, и тогда Родионцев, словно вспомнив, что они семья, целует ее и ласкает, настаивает, она уступает нехотя – и потом, вновь отвернувшись, плачет. Молчание длится. Ей кажется, что он, ее Митя Родионцев, лишь из гордости не хочет у сильных мира заискивать и, хотя бы в ущерб, предпочитает быть в стороне от интриг. Его жена из тех женщин, что живут не столько с реальным мужем, сколько с кем-то придуманным. Пусть так. Он целует ее. Он успокаивает:
– Это пройдет, Галя… У нас семья. У нас дочь взрослая. (В отделе то один, то другой уже догадываются, нет-нет и, вперяя в Родионцева глаза: с чего это, мол, человек перестал к секретарше директорской шастать? – удивлялись, что он там засиживается, теперь удивляются, что он там. Люди такие. Люди во всем такие. Ничего. И это пройдет.) Это пройдет, Галя… Ты засыпаешь?
– Да…
Днем ладно – день помогал быть хоть как-то деятельным, зато сейчас Родионцев мучился: ночью неприятное и унижающее подступало к самым глазам.
В «Техпроекте» как бы ветерок прошелестел: приехали – вернулся директор, после чего на втором этаже начальники отделов принялись расписывать первый же директорский приемный день, расхватывая его поминутно, а Родионцев вновь остро почувствовал, что жизнь идет мимо. В прежние времена отчасти он, Родионцев, и создавал этот ветерок, – стремительно шел он обычно по коридору, приехавший, подвяленный воздухом, поджарый, иногда успевший загореть. Он даже…
– Родионцев! – слышится оклик. Машина всякого учреждения проста, если не груба.
– Родионцев, – говорит (велит) начальник отдела, – поди-ка к плановикам и спроси, можем мы смету сдать на два-три дня позднее? Поклянчь, если что.
Он знает, что клянчить у плановиков бесполезно, и он шлет именно Родионцева – и отныне по всякому копеечному делу будут посылать его, это ясно. Ничем не защищенный, он лишился своего дела, так что помыкай им, ребята, не жалей – и как возразить, если столько раз, помыкая, посылали и гоняли других, а Родионцева тронуть или даже попросить боялись, теперь, уж конечно, аукнется. Жизнь как жизнь.
Едва Родионцев приходит, плановики (нет, это удивительно!) буквально с порога понимают, что с ним произошло (стряслось), то есть они глядят и ровно одну секунду удивляются, что прислан по такому пустяку Родионцев – никогда его тут не было, со времен юности, – смекают, что с начальством-то он не ездил, и уже в следующую секунду (итого понадобилось две) начинают на него даже и не кричать, а вопить:
– Как это так? Как это – задержать смету на три дня?!
Он стоит в дверях, а они обе на него кричат – женщина пожилая и женщина молодая, – нет, они именно вопят, как будто лично он, Родионцев, провинился и задерживает смету всего отдела.
– Лодыри! Бездельники! О чем думали раньше! – кричит молодая.
– Небось и премию хотите? – кричит пожилая.
К торгу, да еще стоя в дверях, Родионцев не готов: он было пятится, но что-то его останавливает, и это, конечно, она – живучесть, приспособляемость, – она, родная. Согнавший краску с лица, Родионцев выдерживает паузу спокойно и уже с улыбкой (с одной из лучших своих улыбок) он объясняет им, что отчет един. Отчет един, а ведь отдел проектирования свою смету тоже как минимум задержит на два дня, – итак, двухдневный простой? И какая разница, тут или там будут лежать бумаги! Вскользь и не совсем уместно, но он упоминает, вводит в игру имя Аглаи Андреевны, вроде как и там у него не все потеряно (смотрите, не пожалейте о крике своем завтра!), и наконец разговор завязывается по существу: бой идет даже и за часы. В итоге не три, но два дня для своего родного отдела Родионцев выторговывает. Профессионал, он уходит наконец от крикливых баб, он идет по коридору, и горечь душит его – этим ли заниматься в сорок лет? Он даже и глазки им, плановичкам, строил.
Ему хочется поговорить по душам, но не с кем, он медленно идет коридором, думая о Вике: в том-то и дело, что, не сговариваясь и не созваниваясь, они встречались сами собой. Работавшие в разных отделах и на разных этажах, они, казалось, и десяти быстрых шагов не могли пройти по коридорным внутренностям фирмы, чтобы не наткнуться друг на друга. Иногда они даже слишком часто попадались друг другу на глаза, ненужно часто, даже и смеялись, перемигиваясь: нельзя, мол, шагу ступить, и было уж совсем обычным, что они встречались в раздевалке по пути домой, и, если дождь, он тут же расправлял зонт, чтобы дойти до метро вместе.
Думая о Вике и о переменах в судьбе, он идет по коридору и улыбается время от времени по сторонам, как в добрые старые времена.
Так, да не совсем так. Как и раньше, Родионцев улыбается встречным начальникам и почти начальникам, и как приближенного к Аглае Андреевне они все, конечно, его в лицо знают и тоже здороваются, но нынче он уж очень им кивает, и у кого-то из них должно же мелькнуть, что человек он сейчас отставленный, бесхозный то есть, в общем-то человек далеко не последний в смысле шустрости и деловитости – чего-то же он стоит! Этот именно текст Родионцев читает в глазах одного или двух встреченных (тех, что смекнули), и удивительно, но только тут до него самого доходит смысл и значение своей же улыбки – улыбки отчаяния. Он улыбался… невольно. Осознав, на миг он вспыхивает, даже и морщится, но тут же (прочь сомнения!) улыбается вновь, улыбается еще и навязчивее, – это как профессия, это сильнее его. Да, мол, предлагаюсь – возьмите меня, имеется немалый опыт оперативности и услуг, возьмите – не пожалеете.
Один из начальников, правда из недалеких, даже сразу и остановил:
– Что это вы, Митя, не загорели после Волги? Ах, да, вы не ездили! – Недалекий, как водится, соображает вслух.
– Не ездил.
– А в чем дело?
Есть такие, что и спрашивают впрямую.
– Да так. Нашли на мое место более юного.
И вновь улыбка: но и я чего-то стою, я сгожусь, и для начальника меньшего, чем директор, или для зама я еще ох как сойду!.. Вы же видите: сам и спокойно говорю я о своем отстранении, и если поняли, оценили самосознание человека, который нужен и которого все равно возьмут, так не хотите ли поспешить и взять блинок, пока горяч?..
– Как-нибудь поговорим… Всего хорошего, Митя.
– Всего хорошего.
Петляя по коридорам, Родионцев спохватывается: а не слишком ли он улыбчив – не переигрывает ли? Возможно, что от лица его, помимо воли, исходит жалкость (не жалость, а жалкость), и всякому видно, что по коридору движется человек конченый, отстрелянный патрон. Он сглатывает ком. И вновь спохватывается, так как ноги привели его не на свой, а на второй этаж, – пока он улыбался, ноги привычно спустились сами собой, и Родионцев уже идет по тому коридору и, понимая, куда привели ноги, кривит лицо – не повернуть ли? Но повернуть неловко да и нелепо. Родионцев идет, и ему проходить сейчас мимо приемной, мимо Аглаи Андреевны, тут сегодня некоторая людская толчея, так что кое-кому придется кивнуть…