– Слушай, а может, и правда стоило ублажить… старуху?
Это было очень глубокомысленно.
– Не лезь не в свое… – Родионцев ответил ему грубовато, но с пониманием его простоты, как бы сосед соседу. И вняв сразу же, тот кивнул – мол, виноват, больше не в свое не полезу. И теперь муж Вики только пьет и пьет, время от времени мрачно вздыхая.
Ужин на столе, и жены наконец-то садятся рядом, говорят они о тряпках. (Когда-то Родионцев и Вика сопровождали директора в зарубежной поездке, а перед поездкой они вот так же собрались в две семьи: Родионцев с женой и Вика с мужем, – вот так же сидели вчетвером, и жены так же говорили о тряпках.) Застолье вялое, но мало-помалу хмель берет свое, а теперь и жены чокаются с ними вместе и выпивают (тост Вики) за то, чтобы неурядицы сошли на нет и чтобы вообще все хорошо кончилось. Обе они сегодня много говорят или же они обе просто нервничают, как нервничают женщины при всякой перемене, опасаясь, как водится, чего-то еще более худшего.
В отделе, скучно переписывая смету, Родионцев, разумеется, думает о том, что сейчас на втором этаже Аглая Андреевна общается с Викой, – чаепитие в той солнечной приемной, бывшее когда-то радостью, и делом, и чуть ли не смыслом его приходов на работу, является теперь раздражителем. В отделе, вероятно, заметили или вот-вот заметят, что он не ходит на чаи к Аглае Андреевне, что его не зовут, ему не звонят. Он сидит скорбный, и сослуживцы отдела, сидящие справа и слева, возможно, по его лицу уже сейчас прочитывают: в опале, а скоро и спросят. Они спросят его завтра. Или послезавтра. К испытанию неопределенностью не всякий призван, и потому для него, для Родионцева, время до завтра и до послезавтра оказывается слишком долгим, невыносимым – тем просторным временем, когда некуда себя деть.
Он сидит и считает смету – то невеликое, что ему доверяют в отделе, то единственное, что ему осталось и что он умеет. 396,2 + 17,85 = 414,05. Безделье, вернее, полубезделье не так уж его давит, но, нет-нет, он чувствует удушье, которое как бы подкатывает к горлу комком, – и неважно, сумеет он ее вернуть или нет, потеря становится этим вот застрявшим комком в горле, становится из рода вещей, предметом, и тогда он встает и уходит. Пользуясь былым правом, он не отпрашивается в отделе. Вроде как он идет туда на чай, – и верно, он спускается на второй этаж, где начальство; этаж невысок, но там своего рода небо и соответственно небожители, так что много там не походишь, однако раз-другой пройти мимо дверей можно, за которыми по вторникам и четвергам (иногда сдвигаясь на среду и пятницу) пьет чай в конце рабочего дня Аглая Андреевна. Однажды он слышит их голоса – взлетающий, оживленный голос Вики и мягкий говор самой Аглаи Андреевны, а третьего человека за их чаепитием пока нет. Как-то он даже и сталкивается в коридоре с Аглаей Андреевной; они поздоровались, после чего Аглая Андреевна проходит по коридору дальше, вся в делах, изобразив глазами грусть и некую вечность, которые не поддаются осмыслению.
Здравствуй – кивнула Аглая Андреевна, руки не подав и не пригласив на чай; она ничуть не больна, выглядит прекрасно, как и раньше. Да и не могла же она измениться внешне за эти шесть дней или за восемь, сколько их там прошло. А вот он, Родионцев, в минуту встречи весь напрягся, и актерская морщина возникла, и он нес ее, эту морщину, на лбу, как нитку, которую никто не отряхнет, а свои руки заняты. Ему вдруг приходит новое объяснение: в последнее время он был говорлив, много расспрашивал, и Аглая Андреевна отстранила его, как бы убоявшись, что он прежде времени обнаружит какие-то тайные стороны или пружины их общеделовой жизни. Такое нередко, но нет, нет, нет, нет, не был он расспрашивающим, он говорлив, несколько напорист, а может быть, просто восторжен по весне, не более того. Он даже с досады не бывал язвителен, именно что говорлив – и никак не больше.
Вика не заглядывает к ним в отдел и не подходит в коридоре, чтобы вместе пойти пообедать, но Вика звонит – и пока еще довольно часто. Игра в товарища и проста, и непроста. Вика наконец лишилась мелькающих разных оттенков в голосе: после случившегося она как бы раз и навсегда по отношению к Родионцеву приобрела телефонный голос, полувоинственный, полузадумчивый, как бы окаменевший в тот самый миг, когда Родионцева щелкнуло, ударило маленькой молнией, а ее, бывшую рядом, нет. Недальновидность товарища и даже его корысть можно простить, но не отворот судьбы – тот поворот, когда судьба почему-то отвернулась.
Вика звонит: да, она все-таки набралась смелости и спросила сегодня за чаепитием у Аглаи Андреевны – сначала лишь намекнула, что Родионцев, мол, что-то грустный, намекнула – и паузу подержала – и ждала, – однако Аглая Андреевна ответила ей спокойно: «Вика, разве мы вдвоем не справляемся? Или вы подыскиваете кого-нибудь третьего?..» Последнее было сказано и в шутку, и с некоторой насмешкой над бесправной Викой, но Вика тем более считает, что Родионцев должен что-то срочно предпринимать и что в словах Аглаи есть уже явный намек на поиск кого-то третьего, кто его, Митю, заменит.
– А что о поездке? – спрашивает Родионцев.
– О поездке на Староволжский завод пока ничего.
– Ни слова не сказала?
– Пока нет.
Были на двоих у него с Викой эти поездки, и эти солнечные квадраты на паркете в приемной, и роза, цветущая в углу, и любовь Аглаи Андреевны, и понятно, что Вика не хочет ни терять, ни делиться с кем-то, пришедшим наново вместо Мити, быть может, человеком алчным и наглым.
«Родионцев грустный какой-то ходит…» Она, Вика, в наив немного сыграла, однако Аглая неспроста – наша милая Аглая Андреевна лишь пожала плечами: ах, мол, пустяки… не усложняйте, мол, жизнь, Вика. И тут же кликнула бабу Дашу, технического работника, попросила заварить чай.
Вика в приемной не переубедила и даже не вызнала, но дышится ей теперь, надо полагать, легче: все-таки старалась ему помочь. Он же, Родионцев, с тупостью, присущей отстраненному и обойденному, все чего-то ждет и невольно строит из себя при этом человека горделивого: отстранили, а я, мол, и не заметил. Он ждет и терпит недоговоренность. Он стерпел бы, пожалуй, и прямой отказ, у Аглаи Андреевны бытовало выражение: «спетая песня», по разным поводам произносимое. «Ах, Вика… ваш Родионцев – спетая песня…» – могла бы и так ответить.
Но на десятый, кажется, день обида захлестнула, и, травя себя, он все больше думает об Аглае Андреевне. Он признал ее право, он покорился ее решению, он и в покорности нашел себя, и он не ропщет, но что делать с обидой – такое оказывается неожиданное чувство. Он думает об Аглае Андреевне, притом так много и так странно о ней думает, что чуть ли не любит ее, – именно влюбленности это чувство сродни, потому что иной раз, совсем уж как юнцу, ему вдруг представляется, что Аглая Андреевна заболела и что все ее покинули (он один помогает ей добыть лекарство ли, рецепт ли; бывало, что он приходил к ней с лекарством даже и домой, и она, одинокая, понимала наконец, кто ей на самом-то деле предан, – он позволял мыслям уносить себя достаточно далеко). Теперь он сделался обижен на многое и на многих, подтверждая то простенькое правило, что все на свете может идти для нас как попало, пока не случится беда. Оказалось, что он, Родионцев, давным-давно не был вот так впрямую обижаем, в сущности, он жил и жил, не испытывая ни в себе, ни на себе никакого чувства, более или менее сильного. Теперь же химия затяжной, сбраживающейся обиды приводила к тому, что в осадок вдруг выпадала короткая вспышка злобы. «Да что такое! Старая холеная баба – чего я о ней думаю?!»