– Не буду.
– Вот и молодец.
И она крикнула на кухню:
– Марина! Свари и ему кофе за покладистость! Он сегодня такой милый, что мы за ним немножко поухаживаем…
Вялый и непроснувшийся, Игнатьев тяжело поднялся, прошагал на кухню. Ему дали чашечку дымящегося кофе.
Жена пододвинула сахарницу, а он, проследивший движение, посмотрел на тонкие, спичечные ее руки. В том разговоре она обещала, что будет изящной, как в юности. Теперь это было позади; теперь она была изящной, как в детстве; едва ли она весила больше ребенка. Он, возможно, смотрел на жену слишком пристально – Марина перехватила взгляд.
И со странноватым, вдруг объявившимся оттенком в голосе, робким и одновременно лисьим, она спросила:
– Сима, а у кого ты лечишься? Кто твой врач?
– Загоруйко.
– А-а… Говорят, она знающий врач. Опытный.
– Да. И очень ко мне внимательна.
Уходя в свою конуру, Игнатьев вновь услышал тихий, все с теми же странноватыми интонациями голос Марины:
– Сима, а не затеять ли нам небольшой ремонт?
– Ремонт?
– Ну да… Квартира засверкает, как новенькая.
– Я слаба сейчас, Мариночка. Не потяну.
– Я помогу…
Чуть позже у Симы случился приступ. Игнатьев спал и не слышал, Сима стонала совсем негромко. Она умела сдерживаться.
– М-м… – прижимая руки к животу, цедила она сквозь зубы.
Марина спросила:
– Вызвать врача?
– Не надо. Загоруйко сказала, что приступы время от времени будут. А потом пройдут.
– Дать тебе что-нибудь?
– Таблетки. Там, на полочке. И воды.
– Держи.
– Спасибо. Проследи, чтобы Витька лег спать вовремя – ладно? Я пойду в постель, крутит меня…
Сима стонала, потом стоны сошли на нет, она уснула.
Потом заснул Витька; Марина проверила уроки и ровно в одиннадцать велела ему лечь, что он, послушный, тут же и выполнил.
Все спали. Марина прошлась по комнатам. Она потрогала стены. Оглядела кой-где потершиеся обои – квартира была хорошая. Марина не спеша прибрала в прихожей, вытерла следы ног и остатки мокрого снега, который еще днем натащил с улицы Витька.
Потом она вошла к Игнатьеву. Он спал. Марина взялась за веник – осторожно вымела мусор, а также вынесла в прихожую и спрятала в шкаф пустые бутылки. На постели Игнатьева она заметила хлебные крошки, мелькнул даже кусок сыра, ссохшийся и уже каменный. Марина перевалила спящего Игнатьева с боку на бок и отовсюду крошки смахнула. Переворачивая, она прихватила спящего руками просто и грубо, как прихватывают легкую добычу, – руки у нее были уверенные, а он спал крепко.
С утра Марина пришла к ним с рулонами обоев. Она решительно принялась обдирать обои. Обои обдирались легко и словно бы ждали женскую руку: этак весело потрескивали. Марина закатала рукава курточки, и ее полные белые руки сновали и мелькали там и здесь. Игнатьев, заваривая чай, вспомнил запущенную, как сарай, комнатушку Марины, где ремонт не делали сто лет, но подсмеиваться не стал, только хмыкнул недобро. С утра болела голова. Кроме того, у него возникла тихая, но неотвязная мысль: посмотреть фотографии. Он шел туда и шел сюда – он никак не мог вспомнить, где фотографии лежат, а треск сдираемых обоев, оживленные голоса женщин и их суета не давали ему сосредоточиться.
Сима решила, что он ищет спиртное.
– Нет ничего. Не высматривай.
– Чего нет?
– Того самого.
И он подумал, что ведь действительно нет. И заторопился:
– Да… Пойду…
Марина подхватила:
– Иди, иди. Скоро одиннадцать – твои коллеги уже возле магазина в полном составе.
Обе засмеялись.
Когда он оделся, Сима подошла и сунула ему деньги:
– Купи еще бутылку.
– Зачем?
– Надо.
– Но зачем?
– Я же говорю: надо.
И вновь обе они засмеялись.
Однако когда Игнатьев вернулся, смысл дополнительной бутылки стал ясен – Марина привела трех рабочих. «Хозяева», то есть Сима, Витька и Марина, покрывали старыми газетами мебель, а рабочие белили потолок с помощью опрыскивателя: двое торчали на стремянке, обрабатывая потолок, а третий наблюдал за ведром с раствором, подкачивал, перенося ведро то вправо, то влево за стремянкой вслед. Закончив побелку, рабочие поправляли на видных местах щербатый паркет. Им стало жарко: они разделись до пояса – мускулистые, крепкие пареньки лет по двадцати. Они работали опрятно и бодро. Насвистывали песенки. А в окна ломилось яркое, с морозом солнце, даже смотреть на пареньков было весело – сама жизнь. Возле них, помогая, ходила его жена, высохшая и страшная.
– Какие вы ловкие! – говорила им Сима.
– Какие здоровяки! – говорила Марина.
Марине захотелось помечтать. Или же на нее просто накатило воодушевление:
– Здесь будет у тебя стоять фортепьяно. Да-да, именно здесь! Обожаю музыку. Обожаю играть вечерами.
Она простерла руки вверх. Голос ее зазвенел:
– Приятно начать с маленькой сонаты. Негромко. Не спеша, да?.. Там-там-там-там. Там-там-там-там. И не слышно ни соседей, ни самолетов…
Сима улыбнулась:
– Чудачка, Марина. Ну чудачка. Какое фортепьяно!
Марина была душой происходящего, она была как бы над всеми ими – энергичная, пробудившаяся, поспевающая там и здесь – она словно бы царила, вдруг переходя, перелетая из комнаты в комнату:
– Мальчики! Здесь вот заделайте щель тщательнее.
– Но паркета нет.
– А я припасла вам несколько паркетин – на совесть работайте, мальчики! На совесть!
Рабочие закончили и, насвистывая свои песенки, удалились. Женщины и Витька сели ужинать. Игнатьев ушел.
– …Сложней всего женская душа в тридцать – тридцать пять лет, ты согласен? Она уже знает слишком много о жизни, а прощать и понимать, как прощают и понимают сорокалетние, она еще не умеет.
– Что? – переспрашивал его Игнатьев, но слушать не слушал.
Игнатьев вспоминал состарившуюся шутку о том, как пьют и разговаривают о женщинах; когда-то казалось смешной. Как в древней той шутке (что и потянуло, пьянея, ее вспомнить), у них с Шестоперовым было полное и согласное разделение труда: один пьет, а другой о женщинах… как в раю. Надо сказать, Игнатьев впервые заметил, что теоретик не пьет; он мог бы заметить и раньше.
Игнатьев налил ему.
– Нет-нет, – быстро ответил и быстро же отодвинул стакан Шестоперов.