А это ведь тоже кое-какое открытие. И к нему тоже нужно привыкнуть, как и ко всем предыдущим, но именно это привыкание Ткачевым что-то никак не дается. Или дается, но уж очень трудно, очень медленно.
Доходит даже до такого:
– Может быть, снимем наши объявления? – говорит жена.
– Сорвем со столбов?
– Да.
– Почему?
– Ну так… Нехорошо как-то.
Но это уже ясно, что она не всерьез говорит, потому что женщины так неопределенно не говорят, а если говорят, значит, просто-напросто хотят, чтоб их лишний раз убедили. Уговорили. Убаюкали. Ткачеву вспоминается летняя ночь на Каме, и лозняк, и лодка, и тихий, неуверенный женский голос: «Может, не надо?» – и еще раз: «Может, не надо?» – а уж какое там не надо, если об этой поездке говорили с ней целую неделю и сегодня загодя проверили, спит ли бабка, и с лодочником Ткачев торговался за лодку до бесконечности, потому что лодочник хотел в этот ночной час не трояк, а бутылку, и упрям был, и обозлен, и даже грозился «разглядеть, чья девка».
– Поздно, – говорит Ткачев.
– Что поздно?
– Поздно обрывать объявления. Кому надо, тот уже списал. И обменбюро наш адрес вывесило…
– И будут приходить?
– Конечно.
Минуту или две Ткачев и Ткачева молчат.
– Думаешь, все-таки будем меняться? (Может, не надо?)
– Будем.
И Ткачев неожиданно для себя вдруг делается внутренне спокоен. Он попереживал несколько дней – хватит, сколько же можно. Да, он строит свое благополучие. Да, получается, что на чужой беде строит, – ну и ладно. Это ведь только внешний вид такой. Но не суть.
Теперь ворочается ночью жена. И шепотом спрашивает:
– Ты спишь?
– Нет.
Но он спит. Это точно. А она не спит.
И днем ей тоже неймется, звонит, бедненькая (со своей работы на его работу), и спрашивает: ну как? Может, не будем меняться? Может, не надо?
А у Ткачева на душе спокойно.
– Дружок, – говорит он жене, – ты, как мне кажется, думаешь, что ты в театре.
– Я?
– По-моему, ты слегка со сцены говоришь. И по сцене ходишь, а?
Это он ей отвечает, когда она звонит ему второй или третий раз подряд, – сколько же можно звонить? И добавляет:
– Ты в своих мучениях немножко того – перестаралась.
Жена обижена:
– Я думала, ты меня успокоишь.
– Вот я и успокаиваю.
Ткачев кладет трубку, топает на свое рабочее место и совершенно холодно продолжает составлять программу для машины. Делает дело, за которое ему платят. Работает.
А это часа два спустя. Ткачев уже оторвался от дела и думает о том, что вот ведь жена терзается, а он нет. Смешная она. Женщины обычно практичные. У них, у Ткачевых, появилась некая горстка денег, а у кого-то эта горстка растаяла – все так, все верно и объяснимо, но терзаться-то слишком зачем? Лет, скажем, через пять какой-нибудь таксист, не вполне очухавшийся после вытрезвителя, и какой-нибудь жизнерадостный частник сплющат металлическими боками машин его, Ткачева, на переходе улицы, и привет!.. Жена тут же выкинет белый флаг. И ветер будет трепать на этих же самых столбах белое объявленьице, в котором будет сообщаться, что его, Ткачева, жена очень хочет переехать из трех комнат в две. Вот так-то.
– Так что давай жить, пока живем, – говорит Ткачев жене в телефонную трубку.
Но оказывается, он трубку уже повесил. И говорит он эти слова вполголоса самому себе. Как та бормочущая старушенция на людной улице, которая идет, выставив клюв вперед, и докладывает вслух человечеству все, что она о нем думает. Смешно…
Ткачев встает. Он подходит к практичному Корочкину – тот курит.
– Вот ведь какая штука. Меняться-то мне придется с кем-то из пострадавших.
– Не обязательно, – возражает Корочкин.
– Вот и я говорю, – Ткачев ухватился за слово, – не обязательно!
– Случаи разные бывают.
– А жена моя, поверишь ли, вздумала терзаться этим заранее – хотя вроде бы она у меня не слишком сентиментальна. Нормальная женщина. Баба как баба.
Ткачев пробует рассмеяться при этих своих словах. И получается.
– Мою тоже под такое дело облапошили. Жалостливая, – сообщает Корочкин.
– Ка-ак?! (И даже здесь наслежено и натоптано, подумать только!)
А Корочкин понимает вырвавшийся вскрик как вопрос. И охотно объясняет, как облапошили его жену:
– Была у нас плитка кафельная. И в ванной. И в сортире… Дорогая, зараза.
– Знаю. У нас такая же.
– Вот-вот. А моя дуреха совсем раскисла и забыла с них спросить за плитку. А это, извини, семьдесят рубликов.
Ткачев чувствует, что его зацепило и резануло, потому что, если все это впервые, тебя и должно резануть. Но ничего. Пополам не перерезало.
– …Через полгода хватился: «Как так не взяла? За плитку не взяла?» Молчит. Только губы поджала… Пришлось мне к ним пойти. Хотя идти к людям за деньгами через полгода – это уже неудобно до чертиков.
– И пошел?
– А как же.
– И отдали?
– А как же… Не с первого слова. Конечно, отдали – поговорить пришлось.
А это первый телефонный звонок. Меж восемью и девятью, как и предлагалось в объявлении.
Жена к телефону в эту минуту ближе, а сам Ткачев на кухне – значения это, конечно, не имеет, но все же поясняет тот неприметный факт, что жена к телефону не подходит. И не подойдет. А дочери дома нет. И вот телефон заливается как оглашенный, а вдова или вдовец на том конце провода думают, что, может, эти типы, давшие объявление об обмене, как раз сейчас выходят из ванной, набрасывают на себя какую-нибудь тряпку и спешат к телефону, путаясь ногами в шлепанцах.
– Ткачев, – зовет жена.
И он идет, он не торопится. Телефон не умолкает, у меняющейся вдовы или там у вдовца отменные нервы. У Ткачева тоже.
– Это по обмену.
Мужской голос спрашивает о квартире – Ткачев отвечает. Затем спрашивает о предлагаемой квартире Ткачев, а тот отвечает. И все. И ничего больше.
– Пока.
– Пока.
Жена поднимает к Ткачеву лицо:
– Какой… какой был голос? (Робко и тихо.)
– Мужской.
– Нет. Не то… Какой он был?
– Отвратный.
– Как ты можешь! – чуть не вскрикивает жена (она все еще думает, что звонила непременно вдова или неутешный муж).
Ткачев улыбается. Он вдруг чувствует, что растет и прогрессирует в этом обменном ремесле. Потому что особенно чутко отмечаешь свой рост, когда кто-то (в данном случае его жена) топчется на месте и не растет. Женщина, думает он. Вся в эмоциях, где уж ей расти. Пусть топчется.