Построен флигель по инициативе все того же Гордеева. Невелико егорьевское «обчество», мог бы и у себя в хоромах принимать, места хватило б с избытком. И гостей Иван Парфенович, особенно по молодости, любил. Чтоб с размахом, чтоб водка-вино рекой, закуски с блюд вываливались, чтоб песни пели, разговоры разговаривали, а напоследок, когда уж сил калечить друг друга не осталось, можно и за грудки похвататься, пар спустить.
Но Марфе Парфеновне такие развлечения уж больно не по нутру были. Да и дети в дому без матери растут. Особенно Машенька, тростинка хроменькая, ей-то такое видеть и вправду ни к чему. А если, не ровен час, обидит кто?
А тут как-то прочел Иван Парфенович в «Сибирской газете» про Сперанского и его идеи. Дворянское собрание, купеческое собрание, развитие общественной мысли, местного самоуправления и прочее благорастворение воздусей… А мы чем хуже? Управлялись мы, конечно, и впредь управляться будем безо всякого Сперанского, а коррупцию, по-простому сказать – мздоимство, никаким декретом из русского чиновника не искоренишь. Не поставишь же к каждому по казаку с нагайкой. Да и казаки – те же люди… Но вот насчет собраний для развития общественности… Пусть и у нас будет. Купцов, правда, гильдейских в Егорьевске нету, да и дворян раз да еще полраза… Ну да ладно, будет у нас собрание общественное, для всего обчества, значит… Сказано – сделано. Купил потребного лесу, срубили плотники флигелек. Обустраивали всем миром. Теперь-то привыкли уж…
Днем в пятницу Иван Парфенович кликнул слуг. Они выстроились перед ним в ряд, выпятив грудь, как солдаты перед ротмистром. Особенно впечатляющей получилась грудь у Аниски – вот-вот выстрелит.
– Водки достанет? – грозно вопросил Гордеев.
– Не извольте беспокоиться, – степенно отвечал Мефодий, старший из слуг не столько по возрасту, сколько по сообразительности. – Хоть пей, хоть мойся, на все хватит.
– А вина сладкого для баб… тьфу! – для дам?
– И это в достатке.
– А ежели кто в тарантасе приедет?
– Распряжем и обиходим по высшему разряду, – поторопился Игнатий.
– Ну глядите у меня! Чтоб все было!.. А ты, Аниска, следи. Как все соберутся, проводишь сюда Марью Ивановну, поможешь ей.
– Да ну?! – Аниска вылупила пуговичные глаза. – Неужто Марья Ивановна согласилась пожаловать? Они ж с Марфой Парфеновной к всенощной собирались…
– Молчи, девка! – гаркнул Гордеев. – Не то за косу оттаскаю!
Аниска пискнула и прикрыла рот ладошкой. Мефодий позволил себе слегка ухмыльнуться и моргнуть в сторону хозяина: что, мол, с глупой девки взять?
– Иван Парфенович, дозвольте мне Марью Ивановну доставить. Аниска глупа, как курица, рот раскроет, подружку встретит, еще чего… А Марья Ивановна у нас кротка, окоротить не сумеет.
– Нет, Мефодий, ты здесь нужен будешь для обустройства. Аниска справится. А не справится, так пожалеет…
После Гордеев ушел в дом, а Аниска извернулась и показала Мефодию острый розовый, дрожащий, как у змеи, язык.
Первыми из гостей прибыли в тарантасе Златовратские. Сам Левонтий Макарович ходил до училища от дому пешком (да по чести сказать, там и идти всего ничего было), но барышни изволили хотеть кататься. Барышень Златовратских было общим числом три, но, когда они собирались все вместе или, положим, пихаясь и бранясь, вылезали из раскачивающегося во все стороны тарантаса, казалось, что их куда больше.
– А где ж свояченица моя? – спросил Гордеев Левонтия Макаровича, сторонясь от шуршащих нарядами барышень и провожая свояка в залу.
Зала, впрочем, уж не была совершенно пустой. В одном из ее углов сидел на толстоногом стуле плотный, достаточно молодой человек с козлиной бородкой. Вся его поза поражала какой-то изначальной стабильностью; казалось, что он сидит так от завоевания Сибири Ермаком Тимофеевичем и будет сидеть до наступления Страшного суда. В руке с широким запястьем молодой человек держал зеленоватый стакан и медленно цедил из него водку, настоянную на золотом корне и брусничных листьях. Сам он почему-то именовал сей напиток аперитивом. Звали молодого человека Ипполит Михайлович Петропавловский-Коронин, служил он учителем, наставлял в разнообразных науках егорьевскую молодежь и тут же, при училище, и проживал.
В другом углу стояли, размахивали руками и горячились в споре трое чем-то схожих между собой мужчин среднего возраста – самые крупные (после Гордеева) в Егорьевске подрядчики и ростовщики. Росли и матерели они вместе и потому, в зависимости от поворота разговора, то называли друг друга уважительно, по имени-отчеству, то по давним кличкам, которые носили, когда были парнями. Один из мужчин занимался преимущественно казенными поставками соли, другой брал подряды на лесоторговлю, а третий промышлял чисто извозом, но, понятное дело, не брезговал и скупкой и перепродажей пушнины и других товаров у жителей притрактовых сел. Красные, мокрые лица и всклокоченные бороды подрядчиков указывали на то, что, воспользовавшись поводом и местом для обсуждения своих деловых вопросов, они беседуют уже давно и за истекшее время не раз отдавали должное брусничному «аперитиву». Возле спорящих мужиков мялся с ноги на ногу веснушчатый недоросль – здоровенная орясина годов этак восемнадцати, удивительно просто, почти по-крестьянски одетый и перепоясанный ярко-красным кушаком.
– Каденька просила передать, что после придет, – поздоровавшись с присутствующими, ответил Левонтий Макарович на вопрос Гордеева. – У нее сегодня по расписанию в амбулатории прием, так она сказала, что негоже, чтобы пациенты больные ждали, а мы тут развлекались… Вы ж знаете, Каденька ad honores все отдать готова…
– Вот дура-то набитая, – пробурчал Гордеев себе под нос.
– Что? Что вы сказали, Иван Парфенович? – недослышал Златовратский.
– Ничего, Левонтий, ничего… Иди вон водки выпей…
Леокардия Власьевна Златовратская, или, для близких, Каденька, была младшей и единственной сестрой покойной жены Гордеева. Мария так и не оправилась после вторых родов и зачахла, когда дочке Машеньке едва исполнилось два годика. Умирая, Мария умоляла мужа позаботиться о детях, особенно о маленькой Машеньке, и о младшей сестричке-бесприданнице. «Каденька кажется сорванцом, – шептала Мария обметанными губами. – А на самом деле она такая робкая, всех боится. Потому и куражится, чтоб не догадался никто…»
Робкая Каденька между тем, подрастая, дралась не хуже любого егорьевского мальчишки, скакала без седла на мохноногих киргизских лошадках, ходила с самоедами на лыжах в тайгу и без промаха била из ружья в глаз белки.
От греха подальше Гордеев отправил ее учиться в Екатеринбург, в женскую гимназию, на полный пансион. Там Каденька связалась с нигилистами, начиталась возмутительной литературы, переписывала какие-то листовки и манифесты и только что бомбы не изготовляла. При том ратовала за женское равноправие и требовала, чтоб Иван Парфенович выправил ей заграничный паспорт. Она-де немедленно поедет в Германию учиться медицине.