Маша, глянув на меня с неприязнью, сразу же вышла. (Машу я как будто пока «подсчитал» и понял. На время Машу следует только учитывать как фактор отрицательный, но не более тот.) На меня смотрели журналист и Рита Михайловна, да и сам я понимал двусмысленность своего положения. Ворвался я сюда насильно, вместе со Щусевым и в качестве вымогателя. Правда, после того произошел целый комплекс разнообразных действий, но каков итог после общего сложения и вычитания, я не осознавал. Впрочем, эти люди и сами не подвели, очевидно, итога, потому и смотрели на меня молча. «Коля,– подумал я опять,– ввести в дело Колю».
– А что с Колей? – спросил я.– Как он себя чувствует?
Фраза на первый взгляд обыденная и банальная, но в моем положении «на острие бритвы» я считаю, что прозрение помогло мне ее найти. Недаром этой фразе предшествовала напряженная умственная работа. Я с волнением ждал продолжения. Чем ответят? Не укажут ли попросту на дверь?
– Коля серьезно болен, – ответила мне Рита Михайловна.
Я облегченно вздохнул. Нет, так не отвечают, когда хотят рубить сплеча, то есть попросту выгнать. Конечно, даже до элементарного доверия еще далеко, но, тем не менее, намечалось если не доверие, то хотя бы разговор. И точно, Рита Михайловна встала и сказала мне:
– Простите, Гоша… Кажется, так? Подобная фамильярность этой женщины совсем обрадовала меня.
– Да, – ответил я. – Вообще-то меня Григорий зовут, а «Гоша» это скорее Георгий… Но вот привык я – Гоша и Гоша…
И данное продолжение было правильно. После всех крайностей, после животных страстей и вздыбленности чувств такая неловкость и путаность выражений с моей стороны, которая явилась сама собой, экспромтом, действовала в мою пользу и успокаивала этих людей.
– Я хотела бы с вами поговорить, – сказала Рита Михайловна.– Мы пойдем ко мне,– обернулась она к мужу.– Позвони все-таки Соловьеву… У тебя болен сын, а твой друг, врач, доцент, светило, ведет себя как непорядочная свинья. (Это было сказано резко и при мне, что меня обрадовало, поскольку невольно вписывало меня в круг внутренних, интимных семейных отношений.)
– Может быть, его срочно вызвали в Кремлевку, – сказал журналист.
– Хоть позвонил бы, – сказала Рита Михайловна, – а может, и к лучшему… Мне кажется, я была несправедлива к рядовому врачу… Всякие эти светила…– и она небрежно махнула рукой.– Пойдемте, Гоша…
Мы прошли коридором, потом роскошной комнатой со старинным буфетом во всю стену, очевидно, здесь была столовая, и вошли в небольшую, изящно обставленную комнатушку с кремовыми обоями. Это была супружеская спальня хозяев, но по неким весьма разнообразным и часто даже трудно осознаваемым признакам первое, о чем я подумал, войдя сюда, это то, что журналист давно уже здесь не ночует, а спит в своем кабинете на диване. Ну, во-первых, потому, что Рита Михайловна сказала:
– Я пойду к себе…
Это понятно и на поверхности. Но были и иные, едва заметные на первый взгляд признаки того, что Рита Михайловна иногда очень тонко и по-светски осторожно изменяет мужу. Да, именно так развивалась моя мысль, пока я оглядывал спальню. На стене висела большая фронтовая фотография молодого журналиста с очень мужским веселым ясным лицом сталинского периода, сильно отличающимся от нынешнего помятого интеллектуального лица, явно получающего главные наслаждения не от тела, а от духа и раздумий. Я впервые был наедине с настоящей светской женщиной, и здесь, в полумраке, при опущенных на окнах шторах, она чрезвычайно похожа была на свою дочь, но без той жесткой недоступности, которая разжигает баловней судьбы и пресыщенных, меня же, наоборот, отпугивает. Мысли мои пошли было еще дальше, но я тут же опомнился и остановил себя, поглядев даже с тревогой, не заметила ли чего Рита Михайловна. Но она села на мягкий пуфик как будто бы нейтрально и безразлично к новому направлению во мне. Я сел на такой же пуфик, несколько от Риты Михайловны поодаль, дабы окончательно подавить это направление.
– Расскажите мне о себе, – сказала Рита Михайловна.
Я позволил себе подумать предварительно не более минуты, но мне кажется, что план своего рассказа выработал достаточно точно. Я решил в основу своего рассказа положить правду, лишь умышленно усиливая или ослабляя отдельные моменты и иногда допуская искажения. (В частности, о моем знакомстве со Щусевым.) Говорил я недолго, минут двадцать, и здесь тоже был расчет – не утомить Риту Михайловну, отчего у нее невольно может возникнуть неприятное, а следовательно, подозрительное отношение ко мне. Я рассказал о своей жизни в общежитии, о своем раннем сиротстве, но о борьбе за койко-место говорить не стал, ибо считал, что это меня унизит, а сообщил лишь, что реабилитация дала мне крайне мало, в своих надеждах я разочаровался, и тут появился Щусев со своими предложениями и обещаниями. Я поверил и втянулся во все эти дела… Вот примерно в таком духе, достаточно сдержанно, я все изложил.
– Гоша, – сказала мне Рита Михайловна, – ничего, что я вас так называю?
– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал я, чувствуя, что рассказ мой удачен и произвел хорошее впечатление.
– Гоша, – повторила Рита Михайловна, – я поняла, что Коля увлечен вами и доверяет вам. Он очень преданный и добрый мальчик, но в силу ряда причин ему нужен мужской авторитет, которому он мог бы верить… Я буду с вами совсем уж откровенна… Подобное происходит оттого, что отец его не занял в достаточной мере этого места… Ах, все это очень сложно, и вам не понять… Тем более отца он любит, да и отец его очень любит… Но обстоятельства, специфика нашей семьи, раннее приобщение Коли к политическим спорам, ко всякого рода книгам и толкованиям… Потом время… Время, крайне неудачное для подобных мальчиков… не удивительно, что он попал под влияние этого Щусева… Тут еще Ятлин какой-то был, но с Ятлиным, слава богу, он теперь не встречается… Я не стану спрашивать подробностей последнего похождения, когда он вернулся весь истерзанный… Вероятно, какая-нибудь уличная драка… (Представляю, подумал я про себя, что бы с ней было, если бы она узнала, что ее Коля участвовал в нападении на бывшего министра иностранных дел Молотова… Не более не менее.) Короче, я хотела бы вам предложить погостить у нас, побыть рядом с Колей… Учитывая ваше на него влияние и учитывая, что вы осознали ошибочность и опасность взаимоотношений со Щусевым… Нас Коля не признает… Мы с отцом так устали…
Такое можно было придумать только «по щучьему велению». Разумеется, я согласился, допустив, правда, здесь ошибку в том смысле, что согласился чересчур поспешно и не скрывая радости от подобного оборота. Но и Рита Михайловна была настолько удовлетворена, что не заметила этого моего промаха.
– Сейчас погуляйте, – сказала Рита Михайловна, – вы, надеюсь, не обижаетесь, что я вам предлагаю сейчас уйти… Я не гоню вас, но нам надо тут кое-что решить семейно… А к обеду возвращайтесь. Позвоните три раза, потом еще два…
Таков был разговор, открывший мне дорогу в эту семью. Вернувшись к обеду (не чувствуя усталости, я гулял по бульвару, обдумывая ситуацию), вернувшись, я отметил, что чрезвычайного ничего не произошло и приглашение Риты Михайловны погостить было встречено, как и следовало ожидать, Машей – враждебно, журналистом – с неким странным любопытством (он вообще ко мне приглядывался), а Коля за обедом вовсе отсутствовал. Обед был вкусен, но мучителен, ибо Маша, как я понял, решила именно сейчас дать мне первый бой. Человек тщеславный бывает одновременно весьма стеснителен, ибо дорожит посторонним мнением, и вот это-то Маша поняла. С супом я справился довольно прилично, зачерпывая его осторожно тяжелой ложкой старинного серебра. Правда, дабы с ложки не пропадали ароматные, пряные капли супа, пока я нес ложку от тарелки ко рту, я употребил кусочек хлеба, неся его следом за ложкой снизу и принимая эти капли на хлеб. Но, поймав взгляд, который бросила Маша журналисту, тут же опомнился, кусочек хлеба проглотил и в дальнейшем, зачерпнув суп, подолгу держал ложку над тарелкой, дабы все капли стекли назад. В результате все уже есть закончили, а я все еще хлебал суп и не нашел ничего лучшего, как отодвинуть недоеденную тарелку этого первого в моей жизни богатого супа. На второе Клава подала огромное блюдо дымящегося, сильно наперченного мяса, обложенного жареной картошкой. Каждому следовало взять себе «по аппетиту». После недоеденного супа я остался голоден, а тут, при виде жаркого, у меня и вовсе больно заныл желудок. «Лучше бы разделяли на порции,– подумал я,– а то как тут решить… Вот тот, с прожилками, красавец кусок… Потянуться к нему, пожалуй, неудобно… Для этого надо миновать небольшой сухой кусочек с костью, лежащий на краю блюда и пригоревший… Клава, наверное, и поставила блюдо так, чтобы этот кусок мне достался. Конечно, и он аппетитный, и я такое едал редко. Но ни в какое сравнение, решительно ни в какое не идет он с тем красавцем, даже на вид мягким, пахучим и – точно темный мрамор – разделенным светлыми прожилками…» Так, ошеломленный богатыми мясными кусками, я на какое-то время потерял собранность и забылся. Более того, вокруг этих кусков я и сосредоточил свои душевные силы, и если в прежние времена в подобной ситуации я довольствовался бы пригорелым куском, то сейчас я решился и ткнул вилку в красавца с прожилками, понес его через стол и положил себе в тарелку. И тут же поднял глаза. Оказывается, за мной наблюдали. Маша – с раздраженной усмешкой, журналист – с внимательным, но не могу сказать враждебным любопытством, а Рита Михайловна – с беспокойством. У каждого из них на тарелке лежал маленький аккуратный кусочек мяса, от которого они отрезали еще более маленький кусочек, совершенно игрушечный, посыпали его зеленью и проглатывали. Я взял со стоящей передо мной подставки нож с коротким и тупым лезвием и принялся резать. Я знал, что это опасная для меня операция, ибо раза два уже оконфузился таким образом, причем в домах менее аристократических. То ли я недостаточно прижимал кусок вилкой, то ли слишком резко дергал ножом. «Спокойнее,– сказал я сам себе,– вилку погружаем поглубже, прижимая левой рукой… В правую – нож…»