В штабе дивизии капитан Хорев скрылся за какой-то дверью и бодро доложил там какому-то полковнику, что младший сержант Шендерович по его приказанию доставлен, но даже это не замкнуло в моей авитаминозной башке логической цепочки.
Доставленного пригласили присесть и рассказать о себе: кто, да откуда, да кто родители… Я бы, пожалуй, рассказывал семейный эпос до самого дембеля, если бы не майор. Майор этот с самого начала тихонечко сидел в углу комнаты, имея при себе цепкий взгляд и черные артиллерийские петлицы. Артиллеристом майор был замечательным: минут через пять он начал заряжать в мою сторону вопросы — и всякий раз попадал в точку.
Только тут до меня наконец дошло, что это допрос. Лицо Вовки Тимофеева всплыло в бедовой голове вместе с фамилией Зарубенко. Дивизионный майор знал обо мне все!
Я вертелся на стуле, как плевок на сковородке, ужасаясь и одновременно проникаясь уважением к собственной персоне: оказалось, что за время службы я успел рассказать боевым товарищам довольно много правды про советскую власть.
Широта особистских интересов поражала: среди прочего мне инкриминировалась любовь к Мандельштаму — спятивший миссионер, я читал кому-то его стихи. По счастью, в соседних показаниях была зафиксирована любовь к Маяковскому. За Маяковского Мандельштама мне и скостили — баш на баш.
Уточнять, что моя любовь относится к раннему Маяковскому, я не стал.
Мозги были заняты другим. Как и всякого человека на моем месте, меня, разумеется, чрезвычайно интриговал главный вопрос: кто стукнул? И моя любознательность была удовлетворена самым замечательным образом.
…Кажется, летом 1981-го в наш полк прибыл свежеиспеченный замполит Седов. Родом он был из Москвы, чем порождал в моей расшатанной психике некоторую ностальгию. Все это я говорю исключительно в оправдание собственной лопоухости.
Кстати, о лопоухости.
За полгода до допроса я сидел в Ленинской комнате и читал свежую «Литературку», в которой некто, как сейчас помню, Н.Машовец топтал ногами автора Чебурашки. Я читал, ужасаясь. Мирное ушастое существо при ближайшем рассмотрении оказалось безродным космополитом, дезориентирующим советских детей. Бдительный Машовец сообщал всем заинтересованным органам, что не нашел у Эдуарда Успенского ни одного стихотворения о Родине, о хлебе, о гербе.
Это было невиданно даже по тем пещерным временам.
— Бред! — сказал я зачем-то вслух.
— Что бред? — с готовностью поинтересовался лейтенант Седов, на мое еврейское счастье, зашедший в Ленинскую комнату — видимо, почитать на сон грядущий классиков.
И я рассказал ему, что именно и почему считаю бредом.
А когда через полгода полковник сообщил мне, что в придачу ко всем грехам я неуважительно отзывался о гербе страны, у меня в голове наконец замкнуло, и я сказал:
— Ну, тут лейтенант Седов все перепутал!
— Ничего он не перепутал! — оборвал меня полковник — и осекся под артиллерийским взглядом майора. На сердце у меня стало легко: теперь я знал, откуда дует этот вонючий ветерок.
— Перепутал-перепутал, — сказал я.
После этого допрос ни шатко ни валко тянулся еще полчаса, но майор все ощутимее терял к нему интерес и вскоре ушел. Как ни прискорбно для моего самолюбия, на полновесную идеологическую диверсию я не тянул.
Оставшись со мной с глазу на глаз, полковник сразу помягчел. В отсутствие особиста полковник начал приобретать черты настолько человеческие, что я, осмелев, спросил напоследок: что он думает о замполите, который стучит на солдат?
— Дерьмо он, а не замполит! — с чувством ответил полковник. — Но ты, сержант, тоже хорош: ты же думай, кому что говоришь!
В точности повторив, таким образом, совет Вовки Тимофеева, полковник отпустил меня восвояси. Выходя, я посмотрел табличку на двери и ахнул: допрашивал меня… полковник Вершинин. О, господи… В Москву, в Москву!
Через несколько дней в полк вернулся из отпуска мой землячок-лейтенант. Увидев меня, он радостно протянул ладошку:
— Здравствуй!
— Здравия желаю, — ответил я. Седов удивился.
— Ты не подаешь мне руки?
Я был вынужден подтвердить его подозрение.
— Почему? — спросил он.
— А вы сами не догадываетесь, товарищ лейтенант? И он догадался!
— А-а, — протянул как бы даже с облегчением, — это из-за докладной?
— Из-за докладной, — подтвердил я. Слово «донос» мои губы не выговорили: трусоват был Ваня бедный…
— Так это же моя обязанность, — объяснил Седов, как если бы речь шла о выпуске боевого листка. — А вдруг ты завербован?
Я заглянул ему в глаза. В них светилась стеклянная замполитская правота, Он не издевался надо мной и не желал мне зла. Он даже не обижался на мое нежелание подать ему руку, готовый терпеливо, как и подобает идеологическому работнику, преодолевать мои интеллигентские предрассудки.
— Видишь, — сказал он, — проверили, отпустили; все в порядке. Поздравляю.
В слове «проверили» был какой-то медицинский оттенок. Меня передернуло.
— Разрешите идти?
Он разочарованно пожал плечами:
— Идите.
И я пошел — по возможности подальше от него.
Единственным реальным следом этой истории в моей жизни стала внезапная отправка из образцовой части на дивизионный хлебозавод и автоматическое снятие с лейтенантских сборов, благодаря чему я вернулся домой на две недели раньше, так и не став советским офицером.
За что я отдельно благодарен лейтенанту Седову, капитану Зарубенко, майору-артиллеристу и всем остальным бойцам невидимого фронта…
Крыса и опоссум
Всю юность я мучил литконсультантов стихами. Версификации эти были довольно вторичными: личный опыт отсутствовал начисто. За опытом я поехал в Забайкальский ордена Ленина военный округ и приобрел его там, пожалуй, даже чересчур — но насчет дозировки меня никто не спрашивал.
Когда я оклемался, ни о какой поэзии речи уже не шло — то, что я начал писать по возвращении «на гражданку», в восемьдесят третьем, было в чистом виде ябедой на действительность. Мне казалось важным рассказать о том, что я увидел. Я был уверен, что, если рассказать правду, что-то в мире существенно изменится.
Кстати, я уверен в этом и сейчас.
Рассказ, о котором пойдет речь, был чуть ли не первым из написанных мною армейских рассказов. Сюжет его прост. Перед самым моим дембелем личный состав армейского хлебозавода, где я дотягивал свой срок, поймал здоровенную крысу. Это событие изменило иерархию; крыса была ниже последнего салаги, и возможность безнаказанно замучить ее до смерти на целый день объединила всех, включая офицера, начальника хлебозавода.
За время службы я навидался всякого, но в этом эпизоде сошлось слишком много.