Через несколько дней меня попросили зайти.
В кабинете у командира сидел старлей с щитом и мечом в петлицах — сам же Красовский, пытливо на меня глянув, сразу из кабинета вышел. Тут, должен сказать, мне стало немножко не по себе. Дело заключается в том, что человек я мнительный, со стойкими предрассудками как к щиту, так и, в особенности, к мечу.
— Рядовой Шендерович? — спросил офицер госбезопасности.
Не вспомнив за собой никакой вины, заслуживающей трибунала, я ответил утвердительно.
— Как себя чувствуете? — поинтересовался старлей. — Как лечение? Может быть, есть какие-нибудь жалобы?
И на лице офицера госбезопасности отразилась искренняя тревога за процесс моего выздоровления.
Не буду врать, что захотелось себя ущипнуть (скорее, захотелось ущипнуть лейтенанта), но ощущение некоторого сдвига по фазе над мозгами повисло и продолжало сгущаться.
— Где желаете продолжить службу?
Клянусь своим остеохондрозом — он так и спросил! Эх, ну что мне стоило попроситься в кремлевские курсанты? Вот бы народу набежало посмотреть! Но я, как мешком ударенный, только промямлил что-то благонравное.
Старлей светло улыбнулся и в последний раз спросил:
— Значит, все в порядке?
Тут мне захотелось зарыдать у него на погоне. Я ни черта не понимал.
После ухода старлея в кабинет тихо вошел капитан Красовский и совсем по-домашнему попросил меня не валять ваньку и сознаться, кем я прихожусь генералу Громову из прокуратуры. Тут я подумал, что сейчас шизанусь. Я призываю в свидетели всех, кто знает меня в лицо, и спрашиваю: могут ли быть у генерала Громова из прокуратуры такие родственники? За очевидностью ответа возьмем шире: могут ли у генерала быть такие знакомые? Ну, нет же, о господи! Я спросил капитана: в чем дело? Я поклялся, что фамилию генерала слышу второй раз в жизни, причем в первый раз слышал от него же. Капитан задумался.
— Понимаешь, — ответил он наконец, — генерал Громов чрезвычайно интересуется состоянием твоего здоровья.
И с опаской заглянул ко мне в глаза.
Я был потрясен, а когда отошел от потрясения, то сильно струхнул. Только тут я догадался, что меня принимают за кого-то другого. Тень Хлестакова осенила меня: я понял, что играю его роль, — с той лишь разницей, что не имею никаких шансов смыться до того, как обман откроется. Только что, за пять минут, Советская армия израсходовала на меня стратегические запасы внимания к рядовому составу лет на пятнадцать вперед, — и мне страшно было подумать о том, какой монетой придется за это расплачиваться.
Но расплаты так и не последовало.
День за днем я читал в глазах госпитального персонала посвященность в мою родовую тайну. Статус то ли тайного агента, то ли внебрачного генеральского сына располагал к комфорту, и в полном соответствии с гоголевской драматургией я начал постепенно входить во вкус: смотрел после отбоя телевизор с фельдшерами, в открытую шлялся на кухню к повару — только что не врал про государя императора! Я, впрочем, вообще не врал — и на все вопросы по-прежнему отвечал чистую правду, но растущая нагловатость поведения придавала моим ответам смысл вполне определенный.
Потом я перестал ломать голову над этой шарадой — просто жил как человек впервые со дня призыва.
Впоследствии выяснилось, что весь этот неуставной рай устроила мне моя родная мама. Получив открытку из медсанбата, а обещанного письма вслед за тем не получив, мама начала фантазировать и дофантазировалась до полной бессонницы. И тогда, уже в некоторой панике, она позвонила доброму приятелю юности, который — так уж случилось — «вырос» до секретаря Верховного суда РСФСР, и попросила разузнать, где я и что со мной.
Секретарь Верховного суда (видимо, припомнив, что все свое детство я называл его дядей Левой) позвонил по вертушке генералу Громову из Читинской прокуратуры и, для скорости процесса назвавшись именно что моим дядей, попросил генерала найти пропавшего племянничка и уточнить состояние его здоровья.
Бедный генерал Громов! Натерпелся он страху, пока меня искали. Если бы на вверенных ему просторах Забайкальского ордена Ленина военного округа загнулся племянник секретаря Верховного суда РСФСР, многим, полагаю, мало бы не показалось…
Возле еды
В конце мая 1981 года я стал хлеборезом.
Этому событию предшествовало исчезновение из полка прежнего хлебореза — всесильного Соловья. До сих пор не знаю, фамилия это была или кликуха, но то ли проворовался Соловей так, что продуктов перестало хватать уже и прапорщикам, то ли прибил кого-то сильнее нормы — короче, его отправили в дисбат, наводить ужас на внутренние войска.
А вместо него как раз вернулся из медсанбата я — отъевшийся, как хомяк, с записью в медкарте насчет ограничения физических нагрузок и с высшим образованием, что в умах местных стратегов справедливо связалось со знанием арифметики.
Глубина моего морального падения к этому времени была такова, что, узнав о назначении, я не только не стал проситься обратно в строй, но даже и обрадовался. Я вообще человек с кучей гуманистических предрассудков, тихий в быту и вялый в мордобое, и глубочайшее мое убеждение состоит в том, что чем меньшее я буду иметь отношение к обороноспособности страны, тем для нее же лучше.
В первый же день я получил от подполковника Гусева Устав тыловой службы с приказом выучить наизусть нормы выдачи продуктов — и погрузился в чтение. После «Графа Монте-Кристо» я не держал в руках текста столь увлекательного. Тихо икая от волнения, я узнавал, что и в каких количествах мне полагалось все это время.
Через полчаса я запер хлеборезку и начал следственный эксперимент.
Я взвесил указанные в Уставе 65 граммов сахара и обнаружил, что это шесть кусочков. Я несколько раз перепроверял весы и менял кусочки, но их все равно получалось — шесть. А в дни моей курсантской молодости никогда не выходило больше трех! Двадцать уставных граммов масла оказались высоченной, с полпальца, пайкой, от получения которой на завтрак в курсантские времена меня бы хватил удар. То масло, которое иногда, по недосмотру Соловья, падало на наши столы, можно было взвешивать на микронных весах. А вообще-то жрали мы маргарин.
Подполковник Гусев приказал мне выучить нормы выдачи, и я их выучил, но дальше начались недоразумения. Я почему-то понял подполковника так, что в соответствии с нормами надо продукты и выдавать, но в этом заблуждении оказался совершенно одинок.
В первом часу первой же ночи в окошке выдачи появилась физиономия. Физиономия сказала: «Дай сахарку», — «Не дам», — сказал я. «Дай, — сказала физиономия. — Водилы велели». «Скажи им: нету сахара», — ответил я. «Дай», — сказала физиономия. «Нет», — сказал я. «Они меня убьют», — сообщила физиономия. «Откуда я возьму сахар?» — возмутился я. Физиономия оживилась, явно готовая помочь в поиске. «А вон!» — «Это на завтрак», — сказал я. «Дай», — сказала физиономия. «Уйди отсюда», — попросил я. «Они меня убьют», — напомнила физиономия. «О господи!» Я выгреб из верхней пачки несколько кусков, положил на ломоть хлеба и протянул в окошко. «Мало», — вздохнула физиономия. Я молчал. Физиономия вздохнула. «И маслица бы три паечки», — сказала она и тут же пояснила: «Водилы велели!» — «Масла не дам!» — крикнул я. «Они меня убьют», — печально констатировала физиономия. «Я тебя сам убью», — прохрипел я и запустил в физиономию кружкой. Физиономия исчезла. Кружка вылетела в окошко выдачи и загрохотала по цементному полу. Я отдышался и вышел за ней. Физиономия сидела у стола, глядя с собачьей кротостью. Я длинно и грязно выругался. Физиономия с пониманием выслушала весь пассаж и предложила: «Дай маслица».