Я изумленно смотрю на него.
– Да. В католичестве.
Оливье Берр удовлетворенно кивает.
– Ничего удивительного. Это попытка убежать от своего прошлого. Mais, в душе, полагаю, ваша бабушка всегда продолжала считать себя juive
[10]
.
Я рассказываю Оливье, что произошло, когда мы навестили бабушку на Рош а-Шана, как она бросала в воду крошки пирога.
Старик улыбается.
– Judaisme – это не просто религия, но особое состояние души и сердца. Думаю, что это касается всех религий, правда, лишь для истинно верующих.
Помедлив, он продолжает:
– Вы пришли сюда, чтобы получить ответы на свои вопросы.
– Да, сэр.
– Узнать, что случилось с вашей семьей.
– Да, сэр. Бабушка никогда раньше не рассказывала о ней. Он снова понимающе кивает.
– Вы принесли с собой имена?
– Да. – Я достаю из сумки копию списка Мами и протягиваю месье Берру Пока его ясные глаза пробегают по строчкам, я поспешно добавляю: – Но Алена, ее брата, в документах нет.
Оливье улыбается, подняв на меня глаза.
– Понимаю. Но в моих документах… У меня они совсем другие.
Слегка пошатываясь на дрожащих ногах, он поднимается со стула, воздев узловатый палец. Медленно, шаркая ногами, идет к коридору с книжными полками.
– Мне было двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, и двадцать два, когда нас начали увозить, хватать прямо на улицах французских городов. Из Франции вывезли тогда больше семидесяти шести тысяч juifs, почти никто из них не вернулся.
Я качаю головой, не зная, что сказать.
– Я побывал в Освенциме, – продолжает Оливье Берр, но вдруг прерывает свое неспешное путешествие по коридору, останавливается и умолкает, точно погрузившись в воспоминания о далеком прошлом. – Туда из Франции попало почти шестьдесят тысяч, – после паузы произносит он. – Вы знали об этом?
Он закашливается.
– После libération я вернулся и обнаружил, что никого нет в живых. Погибли все мои друзья. Мои соседи.
– А ваша семья? – спрашиваю я.
– Никого не осталось, все умерли. – Старческий голос звучит спокойно. – Моя жена. Сын. Мать. Отец. Сестры. Братья. Тетушки. Дядюшки. Кузены. Бабушки и дедушки. Все. Вернувшись в Париж, я не застал никого. Пришел на пустое место.
– Это ужасно, мне так жаль, – шепчу я. Громадный груз наваливается на меня. Никогда еще мне не доводилось видеть людей, переживших концлагерь, и сейчас в памяти всплывают снимки из мемориала Холокоста. Я оцепенела. Зверства, о которых я знаю только по фотографиям, этот стоящий передо мной милый человек пережил на самом деле. К глазам подступают слезы, но я старательно их смаргиваю, пока он ничего не заметил.
Оливье отмахивается.
– Все давно в прошлом. Вам незачем мне сочувствовать, мадемуазель. Нынче все изменилось, мир стал совсем другим, и я счастлив.
Он шаркает немного дальше по коридору и торжественно обводит рукой стену книг. Прикасается искривленным пальцем к одному корешку, к другому.
– Единственное, что мне пришло в голову, когда я узнал, что остался один, единственным местом, куда я мог пойти, была синагога, куда меня водили в детстве. Но она оказалась разорена. Остались только стены, оболочка, а места больше не существовало.
Замерев, я гляжу, как Оливье Берр просматривает книги. Он вынимает одну, открывает, читает что-то и возвращает ее на полку.
– Когда я окончательно понял, что все, кого я любил, никогда уже не вернутся домой, то задумался о великой трагедии – не только обо всех этих смертях, но и об утраченном наследии этих людей, – продолжает старик. – Ведь если с лица земли исчезает целая семья, все уходят, то кто же расскажет миру их истории?
– Некому, – шепотом отвечаю я.
– Précisément
[11]
. То есть, получается, их жизни утрачены дважды. Вот тогда я и начал вести собственные записи.
Оливье вытягивает с полки еще одну книгу. На сей раз у него радостно вспыхивают глаза, и он мне подмигивает. Пролистав несколько страниц, он останавливается на одной и погружается в чтение.
– Это ваши записи? – спрашиваю я.
Он кивает и показывает мне страницу, которую читает. Разлинованные страницы, пожелтевшие по краям, сплошь исписаны от руки неразборчивым почерком.
– Мои списки потерь, – поясняет Оливье и улыбается. – И находок. И истории, которые им сопутствовали.
Отступив на шаг назад, я с трепетом рассматриваю полки.
– Все эти книги – ваши архивы?
– Да.
– И вы все это сделали в одиночку? – Я не могу поверить.
– Тогда, поначалу, это помогало мне скоротать время, чем-то его заполнить, – отвечает Оливье. – Благодаря моим изысканиям я перестал предаваться горю и сумел снова начать жить. Я ежедневно ходил в синагогу, изучал их записи, разговаривал с каждым человеком, которого там встречал.
– Но как же вам удалось все это организовать в единый архив, ведь здесь же масса информации?
– Каждого, с кем я говорил, я просил назвать имена всех, кого схватили, кто пропал и кто, по их сведениям, выжил и спасся. Родственники, друзья, соседи, роли не играло. Ни одну крупицу информации я не считал слишком мелкой или недостойной внимания, insignifiante. Каждая из них представляла жизнь – оборвавшуюся или спасенную. Годами я записывал воспоминания людей, изучал и сводил их вместе, переплетая в эти тома. Шел по полученным указаниям и нередко находил людей, которым удалось выжить.
– Боже мой, – вырывается у меня.
– Каждому из тех, кто прошел лагерь, есть что вспомнить и о чем рассказать. Часто эти люди помогали узнать о тех, кто погиб, выяснить, как и когда это случилось. О многих других мы знаем только, что они не вернулись. Но тут есть и их имена – со всеми подробностями, которые удалось разузнать.
– Но почему вы не передадите эти архивы в мемориал Холокоста? – недоумеваю я.
– Они не хранят документы такого рода. У них официальные документы, государственные. А эти неофициальные. К тому же я пока не готов отдать свои книги. Хочу, чтобы они оставались здесь, со мной, ведь работа идет, добавляются все новые имена – мне важно продолжать дело своей жизни. Когда я умру, все эти книги передадут в мемориал. Надеюсь, что там им не дадут пропасть, и таким образом люди, о которых рассказывается на этих страницах, будут жить вечно.
– Это просто потрясающе, месье Берр, – взволнованно говорю я.
Он кивает и улыбается.