– Что ж, как раз во фрейдовском духе.
– Конечно, Венеру Милосскую современным секс-символом не назовешь, вот и подправили.
– Да уж, по сравнению с этой, Милосская широкая, крепкая баба. И приспособлена она не для вожделения, а для деторождения. Как считаешь?
– По сравнению с ней фрейдовская – уродина.
– А насчет вожделения?
– Ну, не знаю, она же мраморная, – сказал Славик. – Правда, в отрочестве, когда я впервые попал в Эрмитаж и увидел скульптуры Кановы, то должен сказать, впечатления были ярко-сексуальными.
– А представь, если Венеру Милосскую одеть в оранжевую безрукавку, лопату в руки и снег грести!
– А руки откуда?
Мы шумели, ржали, пока не явилась вахтерша. Оказывается, мы не туда зашли. В музей не по парадной лестнице идут, а через какие-то коридоры с грязным стершимся паркетом, в неприметную дверь, а там, без всякого гардероба – одежду сваливали в чулан при входе – две небольшие комнаты. И за это еще входной билет полагается покупать.
В первой комнате – фотографии Фрейда, его семьи, а также рисунки и описания его снов! Не впечатлило. Во второй комнате – инсталляция. Насчет этой комнаты мы получили инструкцию при входе: нужно войти туда без мыслей и ловить ощущения. Комната черная, длинная, по стенам за стеклом развешены подсвеченные экранчики и планшетики с разновсякими артефактами, собранными по всей истории искусств, какими-то текстами русскими и иностранными, посмертная маска Пушкина, детская белая рубашечка, саван… Прямо напротив двери голая белая стена, светящаяся изнутри. А повернешься, двоящаяся фотография Фрейда смотрит из другой комнаты.
Кроме нас в музее было несколько студиозов, они оживленно обсуждали фотографии и рисунки и пытались ловить ощущения, одна морковка прижалась лбом к белой стене – наверное, поймала. Мы со Славиком ничего не поймали, зато решили создавать в альбомах свой Музей сновидений, к Фрейду отношения не имеющий.
– Сон – это маленькая смерть, – сказал Славик, когда провожал меня.
Мне не понравилась эта мысль.
– А может, маленькая жизнь?
Осень со Славиком была лучшей осенью моей жизни, осенью разноцветной листвы и зеркальных прудов на островах.
Я обдумывала свой Музей сновидений. В нем должно было быть много разных комнат, а в них – сны. Один прекрасный сон Музы я сразу же нарисовала. Сон такой.
Входит Муза в пустую комнату. Окно открыто, сквознячок. А сверху вниз, с потолка свешиваются тонкие нитки, и на них нанизаны буквы. На каждой нитке по стихотворной строке. И колышутся строчки от легкого дуновения воздуха.
– Что это были за стихи? – спросил Славик.
– Я не спрашивала. Может, вся фишка в том, что прочесть их нельзя?
Осень длилась до декабря, а потом наступил первый день зимы с мокрым снегом, который не растаял. Обычно Славик меня провожал и мы прощались на углу Плуталовой и Большого. А встречались на остановке сорок шестого. В первый зимний день я долго ждала его, но он не пришел, а мобильник, как назло, я забыла дома. В Мухе он тоже не появился. Из дома позвонила, не отвечает. Я надеялась, он сам объявится, но ничего подобного. И на второй день Славик не пришел, и на третий. Спрашивала я у всех подряд, с кем он общается? Ответ: с тобой! Как же я не спросила, где он живет? А вот так и не спросила, думала, может, он и вправду голубой, а потому не лезла в его личную жизнь, не любопытствовала. Приходил он к автобусу со стороны Карповки, и я бродила по набережной под снегом, по ветру. Простудилась, два дня в Мухе не была, а сама надеялась, приду на остановку или в Муху, а он там.
В учебной части мне дали его адрес. В Гатчине! Не может быть!
– Почему не может быть? Прописан в Гатчине. А где снимал жилье, неизвестно.
С утра отправилась в Гатчину. Было очень холодно, лужи замерзли, деревья окоченели. Возле вокзала мне посоветовали сесть в автобус, который завез меня черт-те куда. Еле выбралась. На другом автобусе ехала, пока нашла, окоченела. На окраине, за каким-то шлагбаумом, возле железнодорожных путей. Деревянный дом, во дворе много хлама, включая разбитый «жигуль». Куча замерзшей картофельной ботвы, капустных листьев и кочерыжек. Стучала в дверь, тетка открыла, старая. Спросила Славикову маму. А это она. Говорит:
– Он что-нибудь натворил? Не знаю, где он, и знать не хочу. Не надо сюда ездить. Я его три года не видела.
И понесла, понесла. Чем он мог ей так досадить. Наверное, пьющая, по лицу похоже.
Вспоминаю рисунок последнего Славикова сна, а точнее два рисунка. На первом старый тяжеловесный дом из серого закопченного гранита. На втором – внутренность его, похожая на романский храм. Под высокими сводами все обрушено, валяются части арок, колонн и согнутый при падении обруч массивной бронзовой люстры на груде каменных обломков. Славик говорил, что ходил там во сне, все рассматривал, страшно не было, но как-то «тянуло душу», и находилось все это на улице Графтио.
Я специально пошла на Графтио. Ничего похожего там нет.
8
Правильно Славик говорил, а точнее Геродот: сон – это переваренные впечатления дня. Вчера нарисовала в альбомчике комнату с развешенными стихами. Какие стихи, не понять, хотя некоторые буквы ясно видны. Вот и приснилась мне после этого рисования чепуха тоже про буквы. Как будто каждая боль распределена по алфавиту. Например, зубная боль – «у». Головная – «м». В общем, весь алфавит задействован.
У меня болит – «с-с-с-с». Я думаю, это желудок. А может, и нет. Иногда боль перемещается, и я даже не могу точно определить, в каком она месте. Но, если начинает болеть, то это надолго. Лежать и сидеть невозможно, вскакиваю и ношусь по комнате. Съела две таблетки анальгина, легла и заснула. Все равно ночь не спать.
А ночью поют-заливаются соловьи. Иногда я специально выхожу в сад, чтобы послушать, но слышно даже в доме при закрытых окнах. Я засыпаю под соловьиный оркестр.
Хотя я против того, чтобы делать из дачи склад ненужных вещей, а сюда свезли из города все старье, дом мне приятен, ведь он приютил меня. Сплю я на кровати с продавленным матрасом, под ветхим пододеяльником, с трогательными, вручную поставленными аккуратными заплатами. На столе, поеденная молью, но красивая бархатная скатерть в цветах. А вот буфетик не простое старье, а антикварное, его только нужно в порядок привести. Он простенький, но прелестный, с резным фронтончиком. На нем Максим Горький из бисквита взирает на гипсовую балерину, разбитую и склеенную, и нелепую керамическую вазу. Тарелки и чашки со щербинками и трещинками.
Столиком и пуфиком служат стиральная машина и пылесос – пионеры бытовой техники, накрытые выцветшим гобеленом. На стенке художественный календарь – «Замки Европы» на 1992 год. Тут можно найти много занятных вещиц: фарфоровые медведи на пригорке по обе стороны пня, в который вставлена пластмассовая чернильница. Мраморное пресс-папье – качалка такая с промокательной бумагой. Ларец, обклеенный ракушками, а на крышке базарная картиночка маслом, морской пейзаж, и надпись: «Крым. 1968 г.». Внутри советские значки и брошка-черепашка с панцирем, усеянным гранеными синими сапфирами-стекляшками. Чебурашка и потрепанный жизнью, явно стираный медведь, у меня был такой же в детстве. Радиола. Старый зонт и старый чугунный утюг. Самовар без трубы и бархатный альбом с открытками. Да, еще белая с золотом фарфоровая фигурка Пушкина-лицеиста: сидит за столиком и пишет стих гусиным пером, а перед ним чернильница. И столик несерьезный, и сидит, будто на минутку присел. Что и говорить – гений! Носок башмака и кончик гусиного пера отбиты.