И снова я осталась одна, ругая себя, что не справилась с раздражительностью. Пошла в свою комнату, пыталась письма читать, тихонько телевизор включила. Ходила, как зверь в клетке. Глянула в зеркало. Что-то на виске блестит, присмотрелась – это же седые волосы! Вот так штука.
Мой возраст называется «ягодка опять». Хороша ягодка! Я и в цветочках не отличалась большим очарованием, а в период превращения в ягодку и в ягодной фазе не припомню, чтобы кто-то жаждал меня отведать. Ну, а повторное плодоношение – смех и слезы. Я никогда не была женщиной в том смысле слова, который в него вкладывают. Как и бабушка. Я не знала удовольствий в преображении физиономии путем косметических ухищрений, в умащении себя маслами и кремами, не благоухала духами, не сходила с ума от тряпок, туфлей, сумок, не говоря уж о побрякушках. Помню, как Муза, собираясь в театр или в гости, час-полтора одевалась, причесывалась, прихорашивалась. А я в подобных сборах могу соревноваться с солдатом. Но с бабушкой я себя не сравниваю. У бабушки было другое счастье, и, на мой взгляд, более полноценное, чем счастье быть женщиной. Хотя ее об этом уже не спросишь…
Не знаю, хотелось ли мне нравиться? До замужества, наверное, хотелось. Я подкрашивалась, подмазывалась, чего сто лет не делаю, радовалась обновкам.
Тихонько закрыла дверь на ключ и, стараясь не шуметь, словно кто-то мог меня застукать за чем-то недостойным, вывалила тряпки из платяного шкафа прямо на пол. Села среди них и стала разбираться. Во-первых, их было не так уж много, во-вторых, это была одежда, которую я давно не носила. Вырез на блузе показался слишком большим, на юбке сломалась молния, а на трикотажной кофточке следовало поменять пуговицы, да все недосуг было, а пуговицы я даже купила когда-то. Порылась в швейной коробке, нашла и молнию, и пуговицы. Примерила блузу. Пожалуй, сгодится. Лицо! Дмитрий говорит, что я похожа на Музу. Это верно. Как недружеский шарж.
А ведь у меня даже ухажер есть. Многолетний поклонник, сослуживец. Мы в одном институте учились, но он на два курса старше. Замечательный человек, симпатичный, добрый и теплый, как валенок. После ухода Игоря он старался меня как-то подбодрить: то яблоко на столе найду, то цветок, а то повадился приносить какие-то дурацкие фигурки белочек: белочка в кухонном фартуке с поварешкой, другая – в медицинском колпаке со стетоскопом, бельчиха с бельчатами и т. д. Меня это раздражало, и однажды я спросила, то ли грозно, то ли обреченно, зачем он это делает. Разумеется, я знала зачем – утешить меня хочет. А он ответил:
– Ты на белочку похожа.
– Ага, такая же горбатенькая, с толстыми короткими ручками…
Он пожал плечами, словно я сморозила глупость и нелепицу.
– Не грусти, старуха, – сказал он, бросив на меня извиняющийся взгляд, и прижал пальцы к губам, будто стер сказанное. Он знал, что я ненавижу, когда ко мне обращаются «старуха».
Смешной и трогательный валенок. Некрасивый, но глаза говорящие, словно просят прощения, ласки и внимания. Вдовец. Валька угрожала: «Если ты сейчас же не устремишь свои помыслы к нему, я сама устремлю!» Почему-то я не устремила. А было бы здорово полюбить его без памяти, он бы не обманул ожиданий, если бы таковые были. Но вообразить даже на миг, будто я прикасаюсь телом к его голому торсу, к груди, волосатой или безволосой… Бр-р-р!
20
В третьем ящике комода обнаружили икону: Богоматерь с Младенцем. Я эту икону знаю, но давно не видела. Она не семейная. Из семейных реликвий сохранилась лишь старая прабабушкина Библия, самая обычная, в коленкоровом переплете, корешок кожаный, потертый. Икон не осталось. А эта оказалась с моей бабушкой, когда их с тетей Надей в январе сорок второго года откопали из-под завала в разбомбленном доме на углу Большого и Ординарной. Кому она раньше принадлежала? В общем, Богоматерь-заступница, спасительница, икона с биографией.
Мы сняли с антресолей деревянный штатив, старый, громоздкий фотоаппарат и пять небольших фанерных ящиков со стеклянными пластинками негативов. Каждый негатив в бумажном конвертике. Посмотрела на свет стеклышки из одного ящика, из другого. Когда-то я консультировалась: чтобы сдать негативы в архив, нужно их аннотировать, то есть написать к каждой пояснение: что, где и когда снято. Пометки с этими данными были на редких конвертиках. Позвонила Ситнику, сообщила, что могу отдать фотоаппарат, судя по всему, очень старый: фанерные стенки, между ними гармошка, а спереди объектив, а также стеклянные негативы. Ужасно обрадовался, говорит, никаких аннотаций не надо, на днях пришлет помощников – ребят из ближней школы, они все заберут. На каждом ящике я написала фломастером «Николай Казачинский».
Последние остатки дедушкиной жизни готовы к выносу. Если Муза опамятуется и узнает, что я сплавила негативы, никогда мне не простит. А ведь то, что я сделала, единственная возможность их сохранить.
Потом пришла Канунникова. Дмитрий засомневался, стоит ли ему показываться, но я сказала, что представлю его двоюродным братом. Канунникова нашего с Дмитрием возраста, холеная, благоуханная, на груди монисто с монетами, крестами и камешками, на руках кольца, все серебряное, с бирюзой и кораллами. От бабушкиных рисунков она пришла в экстаз. Грудь вздымается, монисто шевелится, как живое. Стали письма разбирать. Как я предполагала, она знала лучше меня, кто и о ком пишет, что интересно, что нет. От еды отказалась, выпить кофе согласилась. Мне не понравилось, что она все время на Дмитрия пялилась и кокетничала с ним. Он был сдержан, вежливо и впопад отвечал на вопросы. В первый момент мне показалось, что она приметила в нем нечто необычное. Конечно, приметила, но совсем не то, что он из позапрошлого века (не дура же она!), а другое: обходительность, несовременную учтивость, интеллигентность, искренность, простоту, да что говорить, обаяние человеческое и мужское… Он ее прямо загипнотизировал, и меня это нервировало. Я чувствовала: все, что она говорит, – для него, смеется – для него, и глубоко дышит, чтобы монисто побрякивало, и пальцами играет, унизанными кольцами – все для него.
Стали рулон с холстами разворачивать. И тут с Канунниковой случился припадок восторженной экзальтации. Там оказался пейзаж без даты, который она тут же датировала тысяча девятьсот сорок пятым годом. Она вопила, что эта работа относится к диптиху «Послевоенное», который на наших глазах превратился в триптих, потому что этот холст – его третья часть.
Я и раньше не понимала, с какой стати она обозвала два пейзажа «диптихом», и с «триптихом» тоже не ясно. Почему написанные в одной манере пейзажи – «триптих», а не серия? А если найдется похожий четвертый, пятый и т. д. Надеюсь, не найдется. Я ненавижу эти пейзажи, в них сошлось все, что я так болезненно воспринимаю в Петербурге. Нездоровье и тоска.
Репродукции двух жухлых, депрессивных пейзажей, совершенно не характерных для бабушки, можно увидеть в журнале «Искусство Ленинграда» вместе со статьей Канунниковой. Она преподносит их как свое открытие. Нашла она их в Алма-Ате, где много бабушкиных картин, потому что бабушка была там в эвакуации и потом оформляла какие-то спектакли в тамошнем театре и дарила городу свои работы. Одну картину Канунникова обнаружила в картинной галерее, а вторую, родную сестру первой, откопала в частной коллекции. На ней стояла дата: «1945». Следовательно, и первый пейзаж можно датировать этим годом.