Я снова несусь на пост, в сестринскую, к врачихе, и скоро все они собираются вокруг бабки, суетятся, измеряют давление, делают укол, несут капельницу. Врачиха спрашивает, почему платок у старухи на голове, будто зубы болят.
Старуха, как оказывается, умирать не собиралась. Умирают от смеха сестрички за дверью, одна так смеялась, что сползла по стенке и давится смехом на корточках. И я подхихикиваю, хотя меня колотит. Ухожу курить на черную лестницу к заплеванной чашке-урне. Стены выкрашены масляной краской цвета дерьма, окон нет, искусственный свет – грязно-желтый. Ко мне присоединяется тетка, которая иногда навещает одну из старух в нашей палате. Она пришла только что, но ей уже рассказали, что у нас произошло.
– Ну, что вы расстраиваетесь, – удивляется она. – Все в порядке, бабушка жива.
Муза вообще никак не отреагировала на происходящую возню. Здравомыслящая баба Шура ест из стаканчика йогурт, который я ей сегодня принесла, истеричка у окна, баба Катя, требует врача, кричит и стучит тапком по спинке кровати, она ревнует, когда другому оказывают больше внимания, пусть эти другие хоть и помирать собрались.
Чем хуже самочувствие, тем внимательнее надо быть на улице. По дороге домой на перекрестке чуть не попала под машину. Наверное, сама была виновата, не посмотрела на светофор, дама за рулем, резко затормозившая, высунулась в окно и обложила меня отборным матом. Она была вся из себя, а на заднем стекле машины, когда та тронулась, я увидела наклейку: «Мой зад дорого стоит».
От пережитого мгновенного страха, от оскорбления, от окружающего абсурда я заплакала, если можно назвать плачем икоту без слез. А может, это был смех. От крушения надежд и иллюзий, оттого, что нужно возвращаться в мертвый дом, где никто меня не ждет.
Однажды Валька жаловалась на одиночество, и я спросила:
– Может, тебе собаку завести?
– Уж лучше ребенка усыновить, – ответила Валька.
– Не советую, – встряла Муза. – Ни собаку, ни ребенка. Заведи мужчину, по крайней мере, это ни к чему не обязывает.
Да, моя икота – это сардонический смех!
Муза тоже жаловалась на одиночество. Помню прелестный монолог.
– Вчера мужчина вещал по телевизору, что ему одиноко, потому что мы одни во Вселенной, и он надеется, что жизнь есть еще где-нибудь, то есть мы здесь не одни! Это же какое-то извращение! Он одинок, потому что нет инопланетян! А я одинока, потому что одна. В густонаселенном городе, в доме, одна, всегда одна…
Она испытывала одиночество, когда рядом не было мужчины.
Я узнала одиночество, когда умерла бабушка. На похороны меня не взяли, но по рассказам я знала, что гроб опускали в воду. Была весна, а у нас все кладбища, как и сам город, на болоте. Потом мне не раз снилась страшная продолговатая яма с темной водой, куда должны опустить гроб. А еще я продолжала общение с бабушкой через непреодолимое время и расстояние, через смерть. Я разговаривала с ней, жаловалась, делилась своими переживаниями. Она была для меня кем-то вроде ангела-хранителя.
Она всегда меня оберегала. Мы жили с ней на съемной даче, а в городе она пыталась забрать меня из комнаты, где я обитала с Музой. Для этого она оставила масляную живопись, потому что я страдала аллергией на запахи скипидара, краски и лака. Но ее добровольная и смиренная жертва была напрасна, я все равно задыхалась в ее комнате, казалось, запахи въелись в стены и не исчезли даже после ремонта. Третья комната в квартире (теперь Машкина), была занята двоюродной сестрой бабушки, теткой Надей, она вселилась туда во время войны, потому что ее дом разбомбили. Не то чтобы тетка Надя была натуральной сумасшедшей, но изрядный привет присутствовал. Поселить меня со старухой, которая все время пела, пукала и бодрствовала ночами, было невозможно. После бабушкиной смерти Муза переехала в ее большую и светлую мастерскую, так что у меня появилась своя комната. Зато тогда же я узнала, что такое пионерский лагерь и «лесная школа». А еще иногда меня забирали к себе пожить тетя Граня с дядей Сережей.
Я знала: когда вырасту, покину ненавистную квартиру и Музу. И мысль о замужестве у меня всегда ассоциировалась с уходом из дома: должен был явиться рыцарь, взять меня за руку, а лучше подхватить на руки и унести далеко-далеко, за синие моря и высокие горы. А еще я хотела во всем быть непохожей на Музу. Наверное, что-то я заложила в подкорку, неоднократно повторяя: «Я выйду замуж один раз и навсегда». И еще: «Первый мужчина, который меня поцелует, будет моим мужем».
Сеня Гребенщиков из всех мужчин Музы был самым глупым, а поэтому, в общем-то, неплохой мужик, бывал недобрым. Именно он и изрек провидческие слова о моей судьбе, которые я тоже запомнила и отправила в подкорку. Когда Сеня услышал про «мужчину, который меня поцелует», он сказал:
– Ты выйдешь замуж за первого встречного, и брак твой будет несчастливым.
Как в воду глядел.
Говорят, что корни наших взрослых проблем в детских травмах. Муза травмировала меня, она искорежила во мне женское начало. Любовные стоны, которые я слышала ночами из постели за занавеской, не пробудили во мне раннюю чувственность, а, наоборот, затромбировали мою сексуальность, убили во мне женщину.
Я была необщительной и инфантильной. Образ плотской любви, как ни странно, ассоциировался у меня не с пыхтением в алькове у Музы, а с картинками из книги арабских сказок. На одной из них была изображена пышная постель с пологом, где в перинах тонули герой с героиней в объятиях друг друга. Любовников прикрывал ворох простыней. Совершенно приличная иллюстрация, она и не могла быть иной, потому что книга издавалась в советское время. Наверняка я домыслила сладость наслаждения, взбивающую простыни в пену, и восточную негу сродни рахат-лукуму.
Жизнь показала мне «рахат-лукум»!
Когда я поступила в институт, на первой же курсовой вечеринке Игорь Иванченко проявил ко мне внимание. Танцуя, он прижимал меня к себе, жарко дышал в ухо, кусал его, а потом пытался засунуть мне в рот свой язык. И я поняла: он меня поцеловал. Он был первым. Я обреченно смотрела на Игоря, потому что никак не могла решить, нравится он мне или нет. Оттенок обреченности присутствовал и потом, весь предсвадебный период, и совсем не потому, что я сомневалась, люблю ли его. Конечно, да, он – первая и последняя, единственная любовь. «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой; я знаю, ты мне послан Богом!» Одним словом: «То воля неба: я твоя!» Так что обреченность была беспричинна. Но, видимо, интуитивно я чуяла ловушку, удавку, что-то гибельное.
И вот перед самой свадьбой снится мне страшное: кто-то на лестнице налегает на дверь, чтобы открыть ее и ворваться в квартиру, а я удерживаю ее. И вдруг в образовавшуюся щель просовывается с лестницы железный дверной крюк и тянется ко мне. Отпрянув, я прилагаю все силы, чтобы справиться с дверью, а крюк все удлиняется и уже длиннее кочерги! И то ужасно, что я не знаю, кто за дверью. А крюк дотягивается и хватает меня за шею, повыше яремной ямки. Я ору не своим голосом и просыпаюсь.