Хотела бы изменить. Но я даже придумать не могу, что бы доставило мне удовольствие. Наверное, мне нужен психиатр. А иногда я думаю, если бы с Машкой был порядок – и у меня было бы все в порядке. Я бы все снесла, горы бы своротила и была бы счастлива.
Когда-то я была другая. Я помню февральский солнечный день и голый, нашпигованный воробьями, звенящий щебетом куст, я смотрю на него, чувствую приближение весны и хочется петь. Помню, как осенью терпко пахли раздавленные тополиные листья на мокрой гранитной набережной Мойки. Я помню бабушкину картину маслом: распахнутое окно, а за ним сад – волнующе прекрасный, зеленый, влажный, кажется, живой. Помню прикосновение к нежной младенческой Машкиной спинке. Я нюхаю ее тельце и целую, перебираю крохотные пальчики на ножках. Я этого давно не вспоминала, заставила себя вспомнить. Я уже давно ничего не чувствую, ничего не слышу, не вижу, не замечаю. Краски тусклые, звуки неприятные, режущие или оглушающие, запахи кухни, дерьма и больницы – это для меня.
Первые симптомы появились после замужества. Тогда заподозрила, что мой Игорь – ходок. Потом я была счастлива появлением Машки, общением с ней, обладанием. Наверное, по натуре я собственница. Мой ребенок, мой муж… Я и теперь не хочу отпустить Машку. Я до сих пор не могу обрезать пуповину, которая нас связывает. Я сама виновата во всех своих бедах. Я никогда не жила собственной жизнью, растворялась в семье. Мудрецы считают, человек – отдельная единица, он должен жить своей индивидуальной жизнью и умереть ему суждено в одиночку. Наверное, это правда, но это ужасно. Пусть самое последнее одиночество предопределено, но зачем всю жизнь проводить в одиночестве? Прогрессивные мамаши считают, что не надо полностью отдаваться ребенку. Взрослые дети уважают не наседку, а мать, достигшую в жизни успеха и сформировавшую себя как личность. Чем меньше их облизываешь, тем они, якобы, самостоятельнее и лучше. А я бы хотела быть наседкой всю оставшуюся жизнь. И для мужа, и для дочери. Я всегда хотела иметь полноценную семью в противовес Музе с ее бесконечными временными мужьями. Я хотела большой любви на всю жизнь, только и всего…
* * *
За день не сделала ничего полезного, кроме похода в милицию, где подписала бумаги. Видела Геннадия Васильевича. Он хорошо ко мне отнесся и вызывал доверие, но даже ему я не сообщила об одном визите в понедельник вечером, перед тем как нашлась Муза.
Звонок меня перепугал, я бы и дверь не открыла, но ждала известий. Однако человек, который стоял на пороге, пришел не с известием о Музе. Он пришел к ней самой. Это был красавчик лет тридцати, аленделоновский типаж, и он желал получить от Музы какое-то театральное платье, которое она, якобы, должна была вернуть. Он спрашивал, не могу ли я отдать ему это платье, оно очень заметное, оно на кринолине. Сначала я остолбенела, потом осатанела, впала в истерику, угрожала милицией. Я орала, как сумасшедшая, он испугался и был таков.
Поначалу я хотела рассказать об этом в милиции, но какой в том смысл? Даже если красавчик имел отношение к исчезновению Музы, я все равно не знаю, где его искать. А может, и не имел он ни к чему такому отношение. Он даже не знал, что она исчезла. И очень приличный на вид.
6
Каждый день разговариваю с тетей Лёлей, отчитываюсь о походе в больницу, а сегодня – она с отчетом. Голос усталый и печальный. Еще бы! Говорит, что за весь день так и не уяснила, узнала ли ее Муза. А я надеялась, что на тетю Лёлю она отреагирует. Выпишут Музу в понедельник. Что с ней буду делать дома – не знаю. В воскресенье Валька, слава богу, вернется, вместе решим.
Я страдаю бессонницей. Это сильно выматывает. Пытаюсь перед сном читать, когда-то помогало. Книги благодаря тому, что Муза работала в Публичке, я могу получать любые. Мы этим пользовались всегда, и после того, как она вышла на пенсию, ничего не изменилось. Месяц назад я принесла японскую классику десятого века «Записки у изголовья». Дневник фрейлины императрицы – поэтичнейшая вещь, написанная чрезвычайно изящно, необычно и умно. Взялась читать – не могу вникнуть. Это красивая, своеобразная и давняя жизнь оказалась настолько чужда мне, так далека от моей, с ее неразрешимыми проблемами, что ничего, кроме раздражения, не вызывала. Самое интересное, что Муза поначалу заинтересовалась японской книжкой, но тоже не стала ее читать. И похоже, у нас были схожие причины. Она сказала:
– Такую книгу нужно читать неторопливо, под настроение.
Я пошарила глазами по полкам с книгами, но ничего приятно усыпляющего не обнаружила. Можно было бы у Музы поискать, но в ее комнату я не люблю входить, там все напитано ее существом, ее запахом, который вселяет в меня тоску.
Иду в кухню, пью воду, смотрю в окно. Окно моей комнаты выходит на улицу, а вид из кухни и комнаты Музы во двор, заросший старыми деревьями. Этой зимой она изводила меня засохшим дубом-великаном, который называла «иероглифом смерти» и заставляла писать заявление, чтобы спилили дерево. А в апреле разыгрался скандал. Прибыли наконец-то рабочие, чтобы пилить дуб, но Муза, что называется, телом своим закрыла его, орала: «Не дам уничтожать красоту!» На помощь ей тут же явился Пал Палыч (это был разгар их своеобразного романа) и собралась общественность, которая еще вчера не подозревала о красоте сухостоины, а сегодня, вдохновленная речами Музы, решила встать на ее защиту. Самое интересное, что они отстояли дубину. Я так и не узнала, во что трансформировался иероглиф Смерти, может быть, в иероглиф Жизни? Великан и сейчас вздымает выразительные узловатые ветви в райских кущах нашего двора.
С фантазиями и скандалами у нас никогда не было дефицита. Она и до маразма этим отличалась.
В постели на меня навалились обычные мысли. Чем старательнее я пытаюсь освободиться от них, тем яростнее они нападают. Попробовала применить молитву, которой научила меня одна женщина: «Господи-Иисусе-Христе-помилуй-меня-грешную, Господи-Иисусе-Христе-помилуй-меня-грешную, Господи-Иисусе-Христе-помилуй-меня-грешную…» И так много раз, стараясь ни о чем не думать, даже о помиловании и о себе грешной. Иногда мне это удается. Не удается не думать о Машке.
Стресс, пережитый в последние дни, конечно же, отвлек, притушил мою боль. Она притаилась, зато теперь возвращалась с новой силой. И это не новость, при всех без исключения событиях моей жизни фоном являются мысли о Машке. Беда-беда-беда! Раньше я не знала, что душа может болеть. Но отчего эта мука – почище физического страдания, если душа не материальна? Я так и не поняла.
Бог наградил Музу красотой, на мне отдохнул, а Машке воздал. Иногда она пугающе похожа на свою бабку. Та же гордая осанка, прекрасное лицо, грива бронзовых волос, живость и обаяние. А я – серая мышь и, как выражается Машка, «унылый фейс».
– У тебя же не лицо, а скорбная маска! – говорит она.
Да, скорбное, кислое, а после этого ее замечания еще скорбнее и кислее. Даже пышные волнистые волосы меня не красят, они какие-то неживые, я ни рыжая, ни блондинка. Валька называет это «цветом палой листвы».
Еще бог наградил Музу талантом. Конечно, не таким, как у ее матери, моей бабки, а впрочем, знать об этом никто не может. Муза не захотела учиться, хотя в СХШ при Академии художеств считалась хотя и ленивой, но очень перспективной. Почти все ее соученики поступили в Академию, а Муза – в Электротехнический институт. Я знаю, зачем она это сделала. Чтобы досадить своей матери. Бабуля так хотела, чтобы Муза пошла по ее стопам, так надеялась…