Гранада лежит в объятиях одетой снегами Сьерра-Невады, как раскрывшийся гранат, отсюда, как утверждают, и название города. Гранада – последний оплот мавров, здесь похоронены изгнавшие их Изабелла и Фердинанд, объединившие Испанию и пославшие Колумба в Америку. Здесь находится знаменитый на весь мир мавританский дворец с мраморными, покрытыми кружевной резьбой покоями, открывающимися во дворики, где журчат фонтаны, а в бассейнах резвятся большие красные и серые рыбы. Это сказочные сады с высоким лабиринтом из стриженого кустарника в виде стен с зубцами и арками, с самыми могучими кипарисами и очень крупными декабрьскими чайными розами – по одному роскошному цветку на кусте, поникшему с истомленным видом на длинном стебле. И во всей этой пышности, в соединении роскошной зелени с голыми белоствольными тополями и одинокими зимними розами есть какой-то щемящий оттенок грусти и строгости.
Самого города я почти не видела, гуляла по нему в темноте. Собор уже был закрыт. Мы прошли к нему по узкому проходу, освещенному лишь витринками сувенирных лавок, и попали на темную площадь, где резвились мальчишки, жонглировавшие огнями в чашках, привязанных к тросикам. От этой площади бежали вниз темные улочки, обозначенные лишь светящимися праздничными гирляндами, куда мы не углублялись. На эту площадь я возвращаюсь в своих снах, но мне так и не удается ни в собор войти, ни по улочкам спуститься, и я просыпаюсь среди ночи от печального чувства Неслучившегося. Это был наш единственный день в Гранаде. Мы торопились в гостиницу на встречу Нового года, где ждали изобильные столы, полные яств и вин. На каждом стуле лежал пакет с маскарадными носами на резинке, шляпой с полями, каской или феской, серпантином, бенгальскими огнями и бумажными гирляндами. Все нацепили гирлянды на шеи, надели носы, шляпы и приготовились встретить Новый год. У каждого прибора стояла розетка с двенадцатью виноградинками, их нужно съесть, когда часы бьют двенадцать раз и загадать двенадцать желаний. Я загадала двенадцать раз одно и то же. Потом начались танцы, но почему-то было грустно. А в ночном небе сияли далекие мелкие звезды. Может быть, летом они крупнее?
Хотела рассказать Вам, как испанцы встречают Рождество, как своеобразны праздничные украшения городов, соборы, рынки и повседневная жизнь, но письмо получается чересчур длинным. Завтра я отправлю его, а сейчас напишу еще одно, чтобы послать следующей почтой. Хочу написать об одном из самых гениальных художников – Эль Греко, что позволит мне вернуться в его город, в Толедо.
Сейчас ночь. Тишина. Огней в домах не видно. Здесь рано ложатся спать. И мне кажется, что никакой Испании не существует вовсе. Только в воображении своем я могу вернуться в те города, на улицы, по которым ходила, и те, по которым не довелось пройти, в те сады, сравнимые с райскими. Почему мы не счастливы там, где находимся, почему нам кажется, что счастье в другом месте и в другое время?
Буэнас ночес, друг мой! Это я пожелала Вам доброй ночи по-испански…»
Тут же мы взялись за второе письмо, потому что мной владело вдохновение. Вспоминая Испанию, мою Испанию, где огоньки бахромой свисали с окон и балконов и деревья были усеяны ими, словно светляками, где улицы украшали гирлянды из лампочек и толпился веселый народ, я была дома, в моем мире и времени, а потому глаза мои то и дело наполнялись слезами. Видимо, мое волнение передалось и Зинаиде. «Я не засну сегодня», – сказала она.
26
Ответное письмо Дмитрия можно уподобить ушату холодной воды. В Испании он был!
«Buenas tardes, бесценная Муза! Вы себе представить не можете, насколько интересны мне Ваши письма. Однако Ваше яркое повествование таит более тайн, чем разгадок. Размышляя над ним, я в какой-то момент даже засомневался, не смеетесь ли Вы надо мной, не разыгрываете ли? Но нет, не похоже, Вы превосходно знаете предмет, но смотрите на него – даже не знаю, как объяснить, – совсем с другой, с романтической стороны, нежели я. Да-да, именно такой вывод я сделал: знания Ваши изрядны, глаз приметлив, и это не холодная наблюдательность, а взгляд поэтический.
Передо мной предстала Испания, которую я узнавал и не узнавал. Вы не жаловались на ночлег, на еду, пропахшую вонючим оливковым маслом, на тяжелую и опасную дорогу. Наверняка, Ваш дилижанс был вооружен, как крепость, были наняты солдаты, чтобы отстреливаться от разбойников, и на место Вы прибывали чуть живая от невероятной тряски и испытанной тревоги. Все это Вы отбрасываете великодушным жестом и пишете о прекрасном.
Испания мне знакома. Упоминал ли я в письмах об этом? Я путешествовал с Павлом Феофиловичем от Парижа на юг, в Тулузу, а оттуда на родину Сида, Дона Карлоса и Сервантеса: от пограничной Памплоны, через Бургос и Вальядолид в Мадрид, а потом в Толедо, Кордову, Севилью, Гранаду и Гибралтар. В Гранаде мы остановились у старого знакомца моего воспитателя, у дона Мигеля, а попросту – Михаила Львовича Зембицкого, жившего рядом с Альгамброй в скромном, опрятном доме в два этажа, стоявшем в роскошном, хотя и запущенном саду, спускавшемся террасами с горы. Этот замечательный старик от природы и самого образа жизни был склонен к мечтам, почитывал Шиллера и играл на скрипке. Надеюсь, он жив, по-прежнему обитает в своем романтическом приюте и держит голубей. У дона Мигеля было много домашних животных, которые подходили прямо к столу, когда мы завтракали на воздухе, и выпрашивали пищу, но главным его увлечением были почтовые голуби. С моим воспитателем он предавался мечтам об устройстве голубиной почты между Флоренцией и Гранадой, и не было в этом ничего несбыточного, потому что голубиная почта существует во многих городах Испании и Франции, так что письма доставлялись бы «на перекладных». Эти мечты даже не начали осуществляться, жить Евгению Феофиловичу оставалось недолго, хотя был он крепок и хорошо переносил и климат, и тяготы пути.
В Испанию мы отправились ранней весной, к Пасхальной неделе были уже в Толедо, а вернулись зимой. Я понимаю, что поразило Вас в южном великолепии. Когда, миновав грустные равнины Кастилии и поля Ла-Манчи, мы ступили на земли Андалусии, для меня открылась совсем особенная, новая щедрость природы. Здешние нравы и обычаи, пляски на площадях, живописность нарядов гитан, пение, кастаньеты и гитара, простота и гордость, томность и огонь в глазах, презрение и любовь, об этом бесполезно рассказывать, это нужно увидеть и понять. А вот соборы Испании, после совершенных германских образцов, показались мне лишенными строгой стройности, изящества. Не сразу я смог оценить смешение римского, готского и мавританского, древние синагоги, крещенные в христианство, европейские храмы с образами и мавританскими арками подковой, где сошлись арабские и латинские надписи, смешались Восток и Запад. Не сразу смог я понять эту особую красоту.
С нетерпением жду рассказа о великом художнике Эль Греко, имени которого я даже не слышал, хотя, мне казалось, Толедо обошел вдоль и поперек. Я хорошо помню кафедральный собор с величественными сводами, полный статуй, картин и позолоты. Помню бесценную резьбу хор с бесчисленными, тщательно отделанными фигурками людей, зверей и деревьев, от которых пестрит в глазах, сокровища ризницы, камень со следами ног Богородицы. Но истинной драгоценностью я назвал бы мраморное изваяние Мадонны с младенцем. Она стоит, как живая, не позирует, лицо простое, доброе, слегка наивное, с полудетской улыбкой, в линии носа есть что-то неправильное. Это не идеальная красота, какой в действительности не встретишь, не классическая строгость, какая влечет холодность. Подобная женщина могла жить на земле. Никогда не видел такого полного и художественного воплощения, разве что в произведениях Мурильо. Его женские лица, несмотря на свою идеально-дивную красоту, живые. Жду Вашего письма об Эль Греко. Я не заметил его картин, должно быть, потому, что на них не указал Павел Феофилович, ведь я всего лишь слепок со своего воспитателя. Эстетическое понимание изящных искусств, всякого рода художественное развитие, начитанность и общее образование – все от него. Меня увлекает красота искусств, и я к ней отзывчив, но всю жизнь был в значительной степени погружен в свою зоологию, так что Вы должны простить мою не слишком большую осведомленность…»