— Неужели и птицы, Вольные Птицы, колымят в этом краю?
— А как же? Я объясняю. Что есть-то у меня? Ты сам подумай. Карниз на скалах, где гнездо, — полтора квадратных метра, в ущелье, теневая сторона… Гнездо на нем — из палок-щепок. В гнезде шесть ртов голодных. И все. — Орел посмотрел себе на хвостовое оперение. — Ну, не считая перьев в жопе.
«Какая ерунда! — подумал Турецкий. — Бред».
— Ну что, заметано?
— Ага, — ответил Турецкий и поднял голову, — прямо, как того требовала сущность дела.
…Из опустевших глазниц текла кровь… Она струилась по щекам, стекала на грудь и засыхала там коркой, коростой на груди, животе, коленях.
Боль неуемная, звон в ушах, жар головы, шепот прибоя…
…Часов через десять Турецкий почувствовал, как там, в глубине глазниц, уже переставших кровоточить, начало что-то зудеть, ломить, чесаться и набухать…
Это росли новые глаза.
Грамов стоял почти в забытьи над стеклянным саркофагом Турецкого. Грамов понимал, что он терпит фиаско: программа его прошла без сучка и задоринки по всем этапам, самым невообразимым для обыденного сознания, но встала напрочь как вкопанная перед тривиальной проблемой, известной любому врачу-реаниматологу, да что там врачу, любому студенту третьего курса общепрофильного медучилища.
Дело состояло в том, что его пациенты не желали, что называется, «слезать с аппарата». Попытка завести сердце, заставить его начать гнать кровь заканчивалась неизменно клинической смертью.
Спасая мозг, приходилось вновь включать аппарат искусственного кровообращения. Они жили, но только на аппарате, в бессознательном состоянии. Аппарат за них очищал их кровь и, насытив ее кислородом, глюкозой, витаминами, гнал ее, прокачивая сквозь всю кровеносную систему, питая все клетки, все органы.
Очнуться, начать жить, как им и полагалось бы, на самообеспечении, на «своих ногах» они не хотели… Попытка оживить их срывалась вновь и вновь. Казалось, они предпочитают смерть возвращению к жизни…
Грамов давно уже перепробовал все, что мог. Он измотался и почти отчаялся. Никогда в жизни ни одна проблема не могла его задержать более, чем на несколько месяцев. А тут попахивало полным тупиком, провалом: шел уже сентябрь 1993-го…
Парадоксально, подумал Грамов, однако факт остается фактом: в реальной жизни оказалось проще найти еще живые клетки в уже полностью разложившихся трупах жены, Оленьки, Коленьки (хотя это было очень непросто), затем посеять культуры, запустить процессы деления…
Конечно, на этом этапе Грамову значительно повезло, и он это признавал, отдавая тут дань Провидению, Случаю, Богу. Речь шла о его собственной дочери, внуке. Это давало немало. Так, например, встав как-то в тупик, Грамов сделал себе самому пункцию миокарда и, вытащив из себя небольшой кусочек живого еще сердца, довольно быстро, почти в два дня, смог эмулировать генерацию соединительных тканей синусного узла сердца погибшей дочери. А так где бы взять точную, конкретную до предела информацию? Негде.
Работая часто по необходимости именно в этом ключе, кулибинско-эдисоновским методом, с усердием и запалом лесковского Левши, он обнаружил заодно и занятное явление: женщина, неоднократно рожавшая от одного и того же мужчины, вынашивая их общий плод, становится как бы кровной родственницей: генетика мужа как бы «просачивается» в ее собственные биоструктуры, она становится похожа на мужа не только внешне, привычками, что можно было бы объяснить долгой совместной жизнью, «притертостью» на бытовом уровне, она становится родной гораздо глубже, на уровне дезорибонуклеиновых кислот, белков, рибосомных структур.
Когда Грамов осознал это, с женой дело пошло значительно легче: ему только трижды пришлось делать себе вытяжки — из головного мозга, из печени и из поджелудочной, — только трижды, чтобы считать целиком кусочек ушедшей навеки, казалось бы, информации.
Ну и Марина тут немного помогла с матерью, хотя Грамов ее далее анализов крови и желудочного сока не подпускал.
Смешно, но оказалось проще добиться, чтобы у Софьи, его жены, выросли новые, причем «голливудские», зубы — это на пятидесятом-то году жизни, у Коленьки напрочь исчезло врожденное едва заметное косоглазие, а у Оли появились наконец нормальные гланды, вместо тех старых, что мучили ее всегда, при любой перемене погоды и обстановки и заставляли в такие моменты читать лекции по географии излишне звонко, слегка на французский манер…
Это оказалось проще — превратить разлагающиеся трупы в здоровых и помолодевших «спящих красавиц»… Проще, чем разбудить их.
Как же оживить их?
Никто не знает. Ни у кого не спросишь. Сам, только сам. Спроси у себя самого…
— Что ты намереваешься с ними делать? — за спиной раздался голос Навроде.
— Поднять. Ты же знаешь.
— Но ведь они уже лежат без малого восемь месяцев.
— Лежат и лежат. Пить-есть не просят же, — мрачно пошутил Грамов.
— И сколько будет так тянуться?
— Тянуться это будет до тех пор, пока я их не подниму, — довольно жестко ответил Грамов.
— А ты их не поднимешь никогда.
— Да. Может быть, и так, — Грамов повернулся и посмотрел Навроде прямо в глаза. — И что же?
— То, что тебе не следует настолько уж зацикливаться на этом. Я считаю. Ты сам себе, мне кажется, нужнее для другого…
— Другого у меня нет, — Грамов помолчал. — Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Жену мою, дочь, внука убили. Из-за меня. Вот этот мальчик, Турецкий Саша, мной лично втянут был… Боролся до конца и лег. Я отвечаю за него? Да, отвечаю. — Грамов подумал и, положив руку на плечо Навроде, произнес: — Ты утешайся тем, что если бы ты лег, то я и за тебя бы боролся до конца.
— Спасибо. Но до конца какого?
— Конец один у нас у всех. До своего конца.
— Ты знаешь, я того, возможно, и не стою. Любое дело не следует доводить до абсурда. До абсолюта. Когда ты сделал все, что мог, что в силах… Все. Ты честен перед Богом.
— Все, хватит! — Грамов протестующе вытянул руку. — Я понял. Объясню: все, что ты говоришь, не про меня, я никогда, ни разу в жизни не бывал уверен, что сделал все, все, что я мог.
— Тогда других послушай.
— Не надо. Я тебя понял прекрасно. Ты предлагаешь мне махнуть наконец-то рукой и отключить аппараты. Причем не из-за неудобств там, не из-за дороговизны всего этого. — Грамов обвел рукой заставленный аппаратурой блок и боксы.
— О, Боже мой! О чем ты говоришь!
— А только, дескать, ради меня самого же. Мне самому же на благо. Так вот, отвечаю тебе: поднять их. Другого блага нет. И цели нет. И не будет, пока я жив. Знаешь, как поется: «Другой не будет никогда…» — Грамов прошелся по лаборатории. — И давай раз и навсегда исчерпаем эту тему единственным утверждением: я или добьюсь своего, или никогда не отключу аппараты…