– В кресле вам будет удобно, – сказала Полина, входя вместе с ней в свою комнату и запирая дверь на цепочку. – Вы пьете кофе?
Не дожидаясь ответа, она зажгла спиртовку и насыпала молотый кофе в маленький итальянский никелированный кофейник. Ей нравился кофе, сваренный особенным итальянским способом, и она обрадовалась, обнаружив этот кофейник в магазине, куда москвичи сдавали трофейный товар.
Полина залила кофе водой, поставила кофейник на подставку над огнем, потом налила воды из графина в стакан и подала этот стакан Серафиме. Та сделала несколько судорожных глотков. Зубы сначала стучали о край стакана, потом перестали.
– Извините, – сказала она. – У нас вчера было такое тяжелое собрание на работе. Просто чудовищное. Я сегодня всю ночь не спала, и вот… Извините.
– Извиняться не за что, – пожала плечами Полина. – А что на вашем собрании происходило?
– Директора увольняли. Я в библиотеке работаю. В научной библиотеке. И вчера увольняли Якова Ароновича, директора. Как это было ужасно, если бы вы знали!
«Надо же, какая впечатлительная особа, – подумала Полина. – Или влюблена в своего директора? Да, пожалуй».
При взгляде на Серафиму трудно было представить ее влюбленной, как-то слишком уж трепетна была в ней жизнь, но ничем иным объяснить ее отчаяние от такой обыденной вещи, как увольнение начальника, Полина не могла.
Она видела, что Серафиме совсем не требуется сейчас ее мнение, впечатление, даже слов каких-нибудь с ее стороны она не ожидает. И точно – глядя не на Полину, а на китайскую вазу на полу, да и той, кажется, не видя, Серафима сказала:
– Он очень хороший и, главное, глубоко порядочный человек. И человек, и руководитель, а это ведь редкость. Он знает дело и уважает людей. Таких очень мало, да вы и сами это знаете, конечно.
«Почему она решила, что я это знаю? – удивленно подумала Полина. – И почему считает, что я думаю так же, как она?»
Но тут же поняла: а ведь правда, она тоже считает, что порядочных, да еще глубоко, людей очень мало, и еще меньше среди них таких, которые знают свое дело, а уж чтобы именно они становились начальниками… Полина никогда не работала в коллективе, то есть в Москве не работала – театр «Одеон» или берлинская студия УФА не в счет, – поэтому здешних начальников видела не много. Но те, которых видела – вспомнились пустые глаза Михаила Ивановича, – давали все основания думать, что среди московских начальников порядочные люди не в избытке.
– И вот вчера вдруг приезжает какое-то начальство, – сказала Серафима. – Я не очень разбираюсь, из Наркомата просвещения или из райкома партии, может быть. Ах, да какая разница, откуда! Начальство, и все. Велят всем прийти в актовый зал, и начинается что-то ужасное. Какой-то поток безумия. Я сначала подумала, это все заранее готовили, но нет, я бы все-таки знала. Все спонтанно, но так вдохновенно, как по нотам. То есть да, я понимаю, может быть или вдохновенно, или по нотам, но было вот именно это вместе.
– Кофе, – напомнила Полина.
Она сняла кофейник с подставки, перелила из него кофе в две маленькие чашечки с тонким узором из бледных роз. Мейсенских чашек, сервизов и фигурок в московских магазинах после войны появилось такое множество, что глаза разбегались. Полина любила фарфор и просто не могла что-нибудь не купить.
– Благодарю.
Серафима и поблагодарила машинально, и так же машинально отпила из чашки. Ее равнодушие выглядело удивительным: кофе у Полины был настоящий, такого в магазинах не продавали, она купила его у бармена в «Метрополе» – как здесь это называли, из-под прилавка.
– Так что же ваш директор? – напомнила она.
– Директор молчал. Слушал весь этот бред. Про вражеское гнездо в научной библиотеке. Борьба с космополитами и все прочее, что сейчас везде твердят, ну, вы знаете.
– Ничего не знаю, – пожала плечами Полина. – Я газет не читаю. У меня даже радио нет. А что такое везде твердят про космополитов? Здесь их кто-нибудь живьем вообще видел когда-нибудь? – иронически добавила она.
В голове у нее мелькнули обрывки лицейских сведений о космополитизме – о Сократе, Пелопоннесской войне и Иммануиле Канте. Вряд ли борьба с ними могла всерьез беспокоить москвичей.
– Да, вы отличаетесь от всех, – сказала Серафима. – Я не понимаю, кто вы, но я и не вправе этим интересоваться. А космополиты это просто эвфемизм. На самом деле они взялись бороться с евреями. Как это отвратительно, боже мой! После такой войны, после всего…
Полина вздрогнула. Таблички «евреям вход воспрещен» на дверях берлинских ресторанов вспомнились ей так ясно, словно аккуратные буквы проступили перед нею на стене комнаты, как на пиру Валтасара.
– Собак еще разрешают выгуливать? – усмехнулась она.
– При чем здесь собаки?
Серафима посмотрела с недоумением. Слезы еще не высохли у нее на щеках, а одна слеза дрожала на волнистых волосах и блестела, как бриллиант. Да, именно как чистой воды камень; Полина никогда не видела таких слез.
– В Берлине не разрешали, – объяснила она. – Евреям, среди прочего, запрещалось выгуливать собак.
– Но почему? – удивленно спросила Серафима. – Почему именно выгуливать собак?
– Я думаю, для нагнетания абсурда. Абсурд деморализует и лишает возможности сопротивляться. Ладно, что толку об этом рассуждать? Аналогия и без того очевидна.
На этот раз Серафима посмотрела на Полину почти с опаской. Видимо, не часто встречались ей люди, которые вот так прямо говорили об аналогии между гитлеровским Берлином и нынешней Москвой. Да и кто вообще мог здесь что-либо знать о жизни в Берлине? Берлин, Париж, Лондон – на другой планете, это Полина еще до войны поняла, и в этом смысле москвичи ничем не отличались от жителей Вятки, из которой она только что вернулась по очередной прихоти своей бурной судьбы.
– А почему вас так тронуло увольнение вашего директора? – спросила Полина.
Ей стало жаль эту неотмирную женщину. Пусть поговорит о чем-нибудь безобидном. О своем романе, например.
Но по тому, как мгновенно потемнели ее глаза, стали похожи на пропасти, узкие и бездонные, Полина поняла, что напомнила, наоборот, о самом болезненном.
– Это было так отвратительно, что даже я… – Серафима вздрогнула. – Поверьте, я много видела, как унижают людей, мы все это видели и давно уже поняли, что не в наших силах что-либо с этим поделать. Но даже когда ночью забирали Степана Тимофеевича – он в этой комнате жил, вам Таисья уже рассказала, наверное, – даже тогда это выглядело просто зловеще, страшно в своей механичности, будничности. А то, что творилось вчера… У всех глаза горели, когда они говорили о Якове Ароновиче невообразимые мерзости. Он слушал, слушал, лицо у него стало белое, и вдруг он говорит: Павел Николаевич, что же ты плетешь? Это заместитель его, Павел Николаевич, – пояснила Серафима. – Мы же, говорит, с тобой вместе воевали, ты же со мной в Москву с фронта приезжал сына моего хоронить, Женьку моего, над могилой его со мной стоял – и ты говоришь, что я за чужими спинами в войну отсиживался?.. А я его Женю знала, чудесный был мальчик, он на фронт буквально сбежал, хотя у него близорукость была ужасная и в армию его не взяли, а он в ополчение, в сорок первом, и сразу же погиб под Волоколамском… – Она допила кофе залпом, не различая вкуса, как воду. – Все замолчали, когда Яков Аронович это сказал, мертвая стала тишина. А Павел Николаевич знаете, что ему ответил? Не-у-бе-ди-тель-но! Неубедительно, говорит, вы оправдываетесь, гражданин Браверман. Я никогда не привыкну, что люди на такое способны, – помолчав, чуть слышно произнесла она.