— Слабак! — сказал мне Сегель. — Конечно, на одной картошке и капусте я тут не проживу, придется съехать домой. Но ты, когда будешь в Москве, приезжай ко мне, я научу тебя проращивать пшеницу и есть ее на завтрак.
Через пару лет, когда мы с Вадимом Труниным писали для Студии имени Горького сценарий «Юнга Северного флота», я стал часто бывать на этой студии, встретил там Сегеля, и он тут же повел меня к себе домой — он жил в соседнем со студией доме. Там, на подоконниках, в тарелках и противнях я впервые увидел то, что сегодня стало модным блюдом в самых крутых голливудских ресторанах и кафе — проросшую пшеницу. А тогда, в тысяча девятьсот семидесятом, Сегель прочел мне лекцию о пользе проросшей пшеницы и, повторно, о пользе сыроедения. Ну, и чтобы быть до конца откровенным, расскажу о нашей последней встрече тридцатого июля 1989 года. Это был мой второй день в Москве после двенадцати лет эмиграции — двадцать девятого июля в составе международной журналистской делегации «International Press Association», «Ассоциация международной прессы», я приземлился в Шереметьеве и почти «с корабля на бал» попал в родной Дом кино на заседание Межрегиональной группы депутатов Верховного Совета СССР. Господи, что творилось в те дни в Москве! На улицах и перед входом в Дом кино толпились демонстранты с плакатами «Долой фашистскую диктатуру КПСС!», «Советские суды — наследие сталинизма» и «Требуем распустить КГБ!». До моего отъезда из СССР каждый такой плакат стоил бы его хозяину стальных наручников, пары сломанных милиционерами ребер и пятнадцати лет в лагере для диссидентов в болотах Мордовии. А теперь те же милиционеры индифферентно стояли за веревочным ограждением входа в Дом кино и безучастными взглядами скользили по этим плакатам. Но еще больше, чем плакаты, меня поразили лица людей, которые их держали. Я не знаю, как это описать, — во всех лицах этой толпы, в их глазах было одно-единое выражение ПРЕДЕЛА, КОНЦА, ДНА. Словно этот народ уже вычерпан до последней капли и на дне их общей души — только ножи, торчащие из сухого пепла…
Я прошел к разрыву в веревочном ограждении, но милиционер преградил мне путь:
— Ваши документы!
— Press! — ответил я по-английски, ткнул пальцем в свою красную бирку на лацкане пиджака и уверенно шагнул мимо него в Дом кино.
Вот и всё. Импортная бирка и знание психологии советской милиции открыли мне дверь на первое заседание оппозиции советского парламента. В прохладном вестибюле Дома кино было пусто, но над широкой лестницей, уходящей вверх, к залу, гремел мужской голос:
— Да, мы оппозиция! Но мы оппозиция конструктивная! Мы за быстрый переход от диктатуры к демократии! А они — за плавный, медленный переход…
«Они» — это, конечно, про Горбачева и его команду, — подумал я, взбежал по лестнице навстречу радиоголосу, шагнул в зал и оказался в проходе между сценой и первым рядом. Тут торчала телегруппа, они снимали оратора на трибуне, и длинноволосый седой режиссер недовольно повернулся ко мне. Но…
— Старик! — тут же просиял он, это был мой давний приятель Гриша Залкинд. — Ты видишь, что у нас происходит! Конвент! Французская революция!
Невольно заражаясь этой эйфорией демократии, я взлетел по боковому проходу на галерку, где были свободные места. Большой, на тысячу двести красных бархатных кресел, зал Дома кино — один из немногих в Москве залов с кондиционером — был заполнен депутатами и журналистами. По обе стороны сцены и в проходах торчали телекамеры советского и западного телевидения, а на сцене за небольшим столиком сидели Юрий Афанасьев и Гавриил Попов, это было самое первое собрание левых депутатов Верховного Совета. И победная эйфория свободы уже висела тут в воздухе — во всяком случае, я почувствовал себя, как Джон Рид в Зимнем дворце в октябре 1917 года.
Тут на сцену к трибуне стремительно выбежал худощавый мужчина средних лет и заговорил так быстро, что я едва успевал записывать:
— Три года назад! В золотом блеске и шуме аплодисментов! Партийному вождю Украины Щербицкому дали орден Ленина! И — когда?! Когда был Чернобыль! За Чернобыль ему дали орден Ленина! За то, что цифры радиации были занижены в три раза! А сейчас что происходит? Партократия разыграла спектакль выборов! Большая часть депутатов Верховного Совета — это не народные депутаты, это депутаты партократии! Когда я написал об этом в газету, Щербицкий приказал меня арестовать, и меня взяли прямо на работе! За то, что я сорвал выборы по их партийному списку! Суд — пятнадцать минут, приговор — пятнадцать суток ареста, и тут же вывезли из города подальше от моих избирателей! Я объявил сухую голодовку, держал ее четыре дня! Только через четыре дня люди узнали об этом аресте, тут же весь Кременчуг объявил забастовку, два часа не работали заводы, пока меня не привезли из тюрьмы и не отдали рабочим! Я желаю всем депутатам пройти такое испытание! Не голодом, конечно! А вот такой проверкой — народный ты депутат или не народный!..
Зал зааплодировал, не обращая внимания на то, что Гавриил Попов стоит на своем председательствующем месте, всей своей застенчивой фигурой напоминая, что это яркое выступление не имеет никакого отношения к их повестке дня — изменению конституции. Правда, следующий оратор — депутат из Тульской области — говорил уже по делу:
— Мы, межрегиональная группа, — не дискуссионный клуб! Сегодня наша задача — создать свою политическую платформу. Нашим первым требованием должно быть: ликвидировать в конституции пункт о лидирующей роли партии в нашем обществе. Второе: изменить закон о выборах на прямые выборы. Третье — о печати. Чтобы у нас, оппозиции, был свой орган печати…
И вдруг из бокового входа на галерку возник Яков Александрович Сегель. Распахнув руки для объятий, он шел ко мне — по-прежнему стройный, высокий, красивый, в отличном голубом костюме, но совершенно седой.
— С приездом, дорогой! — и он обнял меня, как отец обнимает блудного сына. — Ты поседел там, в Америке!
— А вы прекрасно выглядите, — ответил я ему на «вы», всё еще чувствуя себя студентом перед уважаемым профессором.
— Слушай, старик! — сказал он. — У меня есть замечательная идея для совместного фильма! Нужна иностранная фирма. Ты можешь протолкнуть мою заявку в Голливуде?
— Боюсь, что нет. Я уже не работаю в кино, я пишу книги.
— Жаль… — Он смерил меня пристальным взглядом: — А сколько тебе лет?
— Полсотни уже, — усмехнулся я.
— Небось еще трахаешь баб, как тогда в Болшево?
— Ну-у-у… — произнес я смущенно, эти темы я еще никогда не обсуждал со своими профессорами.
— Конечно, трахаешь. — Он вздохнул: — А я уже нет. Не могу! — и, обреченно разведя руками, повернулся и пошел прочь.
Глядя ему в спину, сразу ставшую какой-то старо-сутулой, я вдруг подумал: «Господи, неужели и в революцию люди думают только об этом? И неужели и я в его годы буду думать только об этом?..»
Мастер допил цикорий из гэбэшной чашки (позже я выяснил, что эту чашку ему подарили в американском издательстве «Liberty» двадцать лет назад), помолчал, разбивая свой рассказ этой паузой, а потом продолжил: