– А где у меня длинная приводящая мышца бедра?
Он краснеет! Сквозь темный, почти «бородинский» загар видно, как по его лицу разливается румянец. Он опускает глаза и шумно переводит дыхание. У него еще два пресс-подхода. Дыхание должно быть ровным, четким. Вдох – напряжение – выдох – исходное. Вдох-выдох. Ну?
* * *
Что мы делаем? Что мы делаем, два старых русских дурака (один из которых только русскоговорящая дура)? Здесь и вообще?
Я давно не играю в эту игру. Я забыла ее правила и причины. Мой двадцатилетний безоблачный брак давал надежду на счастливую смерть в один день. Ею можно было жить. Ею одной – ничего не бояться. Но полгода назад он нечаянно рухнул под словами: «Прости, я полюбил другую женщину».
– В аду холодно, – сказала я случайно. В аду холодно. Через полтора месяца муж вернулся, назначив мне трон и титул. Титул Снежной королевы. Я приняла его, потому что…
– Наверное, – вдруг сказал злой и отвернулся.
Лег под штангу. Замолчал.
Возможно, мы поссорились.
Скорее всего. Я больше не смотрела на него. И осторожно обходила стороной коврик, на котором он пыхтел-отжимался.
В четыре я ушла к лежаку на бетонной плите. К морю, которое и в тени было теплым, как летние асфальтовые лужи после бурного, но короткого ливня. Спустя сорок минут я увидела, как Злой плавал. Два раза ко мне и два назад. Назад, к своей жаркой стороне, где были мелкая галька, голые дети и красные резиновые матрасы, на которых можно окончательно искривить позвоночник. Они были набиты чем-то таким податливым, что принимало любую форму, но не держало свою.
* * *
Я не из дурочек. Но биться с жизнью можно было только спиной к спине. Биться и иногда, в паузах, запрокидывать голову. Тихо тереться макушкой о его позвоночник. Медленно вдыхать запах его волос. Запах с двадцатилетней выдержкой. Вдыхать и знать: я – дома.
Больше этого ощущения нет. И это странно, но не жалко. За разрушенными стенами оказалась возможность мира. Вместо любви мне выдали просветление – у других людей оно, я слышала, достигается только упорными медитациями или курением травы.
Психиатр, пользовавший меня полтора месяца, сказал, что брошенные жены живучи как кошки. Они выбираются из таких передряг, что всей стране стоит поучиться. «Вообще нашей стране полезно было бы стать брошенной женой». Мой случай его удивил. Боль, которую я носила в солнечном сплетении, была похожа на сбегающее дрожжевое тесто. Мы пытались поймать-смять ее транквилизаторами, вмесить в расползающиеся части антидепрессанты. Мы даже делали меня овощем и очень рассчитывали на химический сон, откуда я должна была вернуться если не излеченной, то, по крайней мере, отдохнувшей от слез.
Мы всыпали в боль столько фармакологической муки, что наркобароны могли бы назначить меня шеф-поваром.
Со мной нельзя было справиться. И каждый следующий день был хуже предыдущего, хотя опытные женщины уверяли, что время лечит. И когда-нибудь будет лучше. Нужно только не мешать.
Они устали от меня, эти опытные женщины. Они устали и ушли, не переставая удивляться. А по утрам я хотела, чтобы мое сердце перестало биться, чтобы все закончилось – я знала – острой, невыносимой, но последней болью.
Я ходила на работу, я управляла сетью стоматологических клиник, я привычно улыбалась во все зубы и, нажимая на все кнопки аварийных вызовов, искала себе еще какой-нибудь проект. Не дело всей жизни, как мечталось раньше. А только проект, способный принести мне деньги. Много денег. Легальных, здоровых. Таких, которые можно было бы оставить по наследству так, чтобы хватило на всё.
«У вас есть суицидальные мысли?» – спросил психиатр.
«Нет, – ответила я. – Напротив. Мои мысли исключительно живучи…»
«Шутите?» – подозрительно спросил он.
И мы даже вместе смеялись, рассчитывая дозы, призванные улучшить мое состояние…
* * *
После плавания Злой ложился на гальку, животом вниз. Он широко раскидывал руки. Он дышал куда-то вглубь пляжа, вглубь земли. И лица его не было видно. Я делала вид, что на том берегу, где был он, мне нужно поменять полотенца, но на самом деле ходила смотреть.
Смотреть на Злого. А он лежал, не поворачивая головы. И я глядела на его спину, вылепленную – я видела – жестокостью и какой-то отчаянной нелюбовью к собственному телу. Наверное, в детстве он был толстым. Я тоже была.
А потом… А потом я искала его. Весь шумный, звенящий тарелками и ножами ужин, и весь вечер, суетливый и влажный, и всю ночь… Почти всю ночь я искала его и не нашла его. В первоисточнике было по-другому: «На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его».
Впрочем, не по-другому. Так все и было. Я искала на ложе. Но обнаруживала только себя – отдельную, бесстыдную, совсем незнакомую. Счастливую без единой причины к счастью. Муж говорил мне, орал шепотом в ухо: «Мы есть, есть, есть!»
«Наверное», – отвечала я, закрывая глаза.
– Арауканы. Знаешь, какие у них уши? У них из ушей – перья! Своего первого араукана я назвал Полковник. Он был щуплый, сердитый, бесхвостый. На выставку без хвоста нельзя. С бабами тоже нежелательно. Ухудшение породы. Ему была одна дорога – в суп. Но характер! Когда его хотели бить, он смотрел в небо. Пятился. Пятился к стене. Но оттуда вылетал как истребитель. На низком, бреющем ходу. Сбивал с ног всех без разбора. Меня тоже. Дрался как бог. Как Ахилл. Я назвал его Полковник и поселил с обычными курами. Они несли голубые яйца. Белые, бежевые и голубые. Генетика. Капец. Полковник любил всех своих баб – без разбора. Когда он умер, я похоронил его. На клумбе. Он был моим другом. Скажешь, стыдно? Мне не стыдно: я дружил с петухом.
* * *
Год назад я бы подумала об одиночестве. Об одиночестве этого Злого, выбиравшего в друзья суповой неликвид. Я придумала бы ему историю, в которой он хотел бы взрослеть летчиком, но умирал, обрастая навозом и ценами на куриное мясо. Я бы отчетливо видела контуры его разрушений, в которых шея наливалась силой и неповоротливостью, а пальцы, когда-то листавшие книги, становились узловатыми, чужими, незнакомыми ему самому.
А теперь я думала о радости. О разноцветных перьях, о возможности ходить подпрыгивая, передвигаться, не касаясь земли. О смелости. О любви без разбора. Я думала о том, что тоже могла бы дружить с петухом.
– Ты поставил на клумбе камень?
– Да. И нарисовал на нем хвост. Масляными красками. К Пасхе усиливаю цвета.
Мы лежим на черных ковриках, покрытых желтыми полотенцами. Желтыми и мокрыми от нашего пота. Мы лежим макушка к макушке. Мы не видим друг друга. И никого вокруг. Мы все, ожидающие попутного ветра, рациональные и контролирующие, мы все, у кого было и было по-честному, исчезли, чтобы получить слух, и зрение, и кожу, собирающую память о безымянных и неслучившихся объятиях.
– Не тяни шею, – говорит он. – Не тяни голову и шею. Поднимай лопатки. Отрывай лопатки. Иначе будет болеть, – говорит он. – И отдыхай.