«Хотела назвать его Кубадан. Потому что климат там такой, что не родить невозможно. Кубадан Кравченко… Как он орал, Кравченко мой, как орал! Особо волновался о том, что люди скажут. Была в нем такая привязанность к людям, такая открытость… Но на Богдана согласился. Вроде в честь Хмельницкого. В него вон и город назвать не стыдно. Но тебе скажу: Хмельницкий в нашем случае ни при чем. Понял?»
Яша кивал. В совместной жизни выяснилось, что Зоя Петровна – неплохая, но балованная, пронесшая сытость и каприз через всю жизнь. Механизм этот никогда не давал сбоя, потому что у Зои было правило: «В войнах выигрывают те, кто вовремя эвакуируется».
Правило это Яша считал подлым, но не так он прожил свою жизнь, чтобы судить.
Иногда Зоя срывалась в царицу. Сын терпеливо организовывал ей и целое корыто, и даже море с ограниченным забором владычеством. В вояжи Зоя Петровна отправлялась с целым штатом прислуги и врачей. Яшу не брала. Иван Николаевич передерживал его в ординаторской или временно пристраивал в палаты к тяжелым, но в сознании, а значит, с бэкграундом, больным.
Было ясно, что Иван Николаевич от него устал. Замучился своей совестливостью, долгами, которые невозможно было выплатить ушедшей Яне, потому что с ушедшими никогда не знаешь – еще или хватит. Яша отдавал ему половину заработка. И тот брал. Не из жадности, а из понимания, что Яше легче думать о себе как о бизнес-партнере, а не как о жалкой приживалке. О приживальце, если точно. Чтобы освободить Ивана Николаевича, Яше надо было умереть. Но он жил, время от времени погружаясь в привычный страх Паркинсона-теплоцентрали-перелома-шейки-бедра. Смерти же не боялся совсем. По ту сторону берега у него уже были люди. И эти новые, которых он провожал честно, и другие, любимые – мамка, отец, Зина. Иногда (или часто) он подумывал о том, чтобы уйти самому и до срока, чтобы сделать сюрприз Яне и обрадоваться самому. Но мамка, возвратившая когда-то Лёвку своей бесконечной колыбельной, держала его на земле крепко. В такие минуты Яша слышал ее тихое, но твердое: «Н-н-не смей».
Не смел.
Зоя возвращалась с морей и звала-забирала Яшу к себе. Привозила подарки: плавки с якорем, трубку, пиратский корабль из ракушек, набор пряностей. Говорила: «Ну что там еще было купить? Послала дураков своих, пользуйся теперь». Яша благодарил. Смеялся. После приезда обязательно выпивали. Проходились по коньячку. За ним всегда вставало Туманное.
Книги, сыревшие в погребе, Зоя Петровна отдала в библиотеку.
В сливу ударила молния.
В Дурной балке поставили наконец монумент. Большущий камень, на котором выбиты были фамилии и еще оставалось место, чтобы дописать. «Могила Неизвестного Солдата – это подлость, а не гордость. Свинство это с нашей, живущей стороны. Так я считаю…»
После выпивки Зоя давала мощный гипертонический криз. Ее укладывали, «раскапывали», обязательно ставили катетер, трубка сливала мочу в располовиненную пластиковую бутылку. Яша следил, чтобы она не переполнялась и не воняла. Иногда Зоя Петровна требовала к себе нотариуса и писала Яше завещание на квартиру. Иногда, стыдясь немножко, признавалась, что какнула чуток в трусы, и просила их простирнуть, чтобы домработницы (молодые суки!) не думали, что она обосранка. Яши не стеснялась. Когда в холодные дни собирались гулять, тоже не стеснялась, прямо при нем надевала-подтягивала рейтузы. В странном женском мире придатки почему-то сохраняли свою бесценную значимость намного дольше, чем могли служить. Это тайное место силы требовало постоянного утепления. Яша говорил смущенно: «Зоя Петровна, ну что вы делаете? Ну зачем при мне, я же мужчина…» – «Ну какой ты мужчина? – отмахивалась она. – Глаза закрой и сиди, если стесняешься». Сын Богдан вмешивался в их отношения в двух случаях: при оплате услуг и после завещания.
После завещания он всегда приезжал мгновенно, выводил Яшу в комнату, названную библиотекой (собрания сочинений – все блатные советские – стояли на полках), рвал завещание на мелкие кусочки и шипел тихо: «Даже не думай, пердун старый. Даже не думай». Нотариус Зои Петровны хранил верность не ей, а Богдану. И с учетом ее нарастающего маразма это было вполне логично.
С учетом маразма Зоя выдала Яше историю, с которой собиралась сойти в могилу, но поскольку судьба уж так распорядилась, не смогла…
«У Лёвки, когда он этого самого хотел, всегда нос начинал чесаться. Движение такое делал, как будто пальцем к козюле лез на свиданку. Пока в штанах был – стеснительный, как девка. Но без штанов свое брал. И чужое брал, и краев этого своего-чужого вообще не видел. А как совсем старая стала, в кино об этом смотрела. Когда смотрела, прямо стеснялась, а как сама, так вообще не до стыда было. И хорошо мы, можно сказать, с мужем жили: ни в чем отказа не знала, но бабье счастье получилось только с Лёвкой. Я по молодости бежать с ним хотела. В семьдесят втором, когда он – нате-получите – приехал и стоит, то нет уже. Уже не думала. Наоборот, потому что слов его чужих наслушалась до злости прямо. Обсыпал меня разными, мелкими такими словечками. Все запомнила. Как гравировку кто на память нанес: “Несовершенство нашего мира не позволяет мне быть с вами приличным человеком. Если вы понимаете шантаж, то его и получите. Пусть муж ваш избавит моего брата Яшу от своего негодного любопытства, а иначе я расскажу ему об отношениях, имевших место на заре нашей туманной юности, в которой вы, Зоя, уже были за ним замужем. А если потребуется, то и не только ему. Вы сами принудили меня говорить эту подлость, что самого характера подлости никак с моей стороны не меняет”. А сам красный, глаз дергается, волосы на висках седые, худой как дворняга, с бородой еще такой кустистой, но палец… в носу. Ну и какая тут обида, если счастье само в дверях стоит, хоть и ругается, но все равно счастье? А я же уже не первой свежести вишня. Это сейчас понимаю, что тогда самая середка еще и была. Но думаю себе: “Последний раз до полного усыхания остался. Распоследний-разъединственный. Так что же – заорать «рятуйте» и гнать сраной метлой?” Потому и сказала ему наше слово специальное, которое никому уж теперь не скажу. А он и отозвался…»
16
После Катиного письма Яков Никифорович зарекся спрашивать у женщин правду. Потому что только с виду она сундук безобидный или ларчик какой с инкрустацией, а откроешь – вместо приданого то заяц, то утка, то яйцо. И иголка, чтобы все это пришить, но на какое место – неизвестно. А на конце иголки – не нитка, а смерть.
Другое у них все: и выживание, и спасение. Их батальоны не просят огня, потому что бегут. Бегут заранее со всех полей сражений, чтобы полоть огород, спасать мосты, чинить прохудившиеся сети, запасаться спичками, мылом и мукой на случай любой войны. Но почему-то они намного лучше знают о том, как, каким чудом человек может прожить трусом, а умереть героем. Или наоборот… Взахлеб судят, без устали сплетничают, но о главном, о том, что, пока жив, еще можно все исправить, молчат. И всякое беззаконие, охлаждающее в других любовь, терпят и считаются глупыми именно из-за того, что часто ею, любовью этой, хоть своей, а хоть бразильской, надеются и подлость всякую останавливают.
А товарищ Кравченко отбыл с семьей на Кубу, так и не дождавшись от Якова Никифоровича никаких правильных документов. Инструктором обкома партии Якова утвердили без них. Второй секретарь после голосования сказал ехидно, но по-отечески: «Пуганые и порченые служат крепче».