В бегстве от живого страха, как ни странно, обнаруживалась и другая радость. Яша искал воду – ванную, бассейн, душ, раковину. Искал, находил и всегда умудрялся помыться: с разрешения хозяев или без. Бодро вскрикивая, вытирался. Побеждал обстоятельства.
Его клиенты были разными. Чаще беспокойными, тревожными и недовольными. Все или почти все выносили приговоры – детям, внукам, стране и человечеству в целом. В таком преступном и неисправимом виде мир было легче оставить. Прошлая, прожитая жизнь вспоминалась лишениями и молодостью, за которой плохого не разглядеть. Когда клиенты умирали, Яша горевал, но ловил себя на мысли, что расставание это – ненадолго. Думал о том, что быть старым провожающим в последний путь легче, чем быть няней младенца. Няни и гувернантки вычеркиваются из памяти первыми, их любовь сама выбрасывается на берег, чтобы задохнулась без сожалений. Другое дело Яша: его привязанность или, напротив, раздражение нужны до самого конца, до последнего вздоха. Яша не стремился выбросить себя на берег, потому что уже был там и ждал лодку.
Узнавая имена, привычки, прозвища их любовей, срамные и смешные секреты, Яша называл их для себя только клиентами. Это был специальный охранительный механизм, позволявший сожалеть о недоигранной партии в шахматы или неоконченном споре о Сталине больше, чем о том, что снова придется перерождаться на чужой кровати, привыкать к новому человеку и замирать при мысли о том, что странные вкусы стариков когда-нибудь станут не по карману и не по настроению их щедрым, но занятым детям.
Апелляцию в первой инстанции, конечно, отклонили. Газеты об этом больше не писали. Судья быстро зачитала решение. И ни разу не подняла глаз на Яшу. Иван Николаевич предложил – в качестве эксперимента и чтобы развеяться – пожить с женщиной. Практически здоровой, восьмидесятидвухлетней женщиной, чей сын, большой прокурор, при хорошем раскладе мог бы поспособствовать. Вмешаться в безнадежную историю всей силой государева гнева, который только в особых случаях превращается в закон со всеми своими буквами, процедурами и изначальным (невероятным, да) равенством между всеми «бентли» и «нотами».
«Она кокетка», – предупредил Иван Николаевич.
Яша посмотрел на себя в зеркало, висевшее у двери ординаторской. Не в полный рост, но вполне достаточно. Яша был сух, невысок, седые волосы модно стояли «ежиком». В целях гигиены и чтобы спрятать небольшую лысину Яша раз в десять дней брил себе голову. Приловчился, делал это быстро и умело. В зеркале хорошо отражалось лицо, к которому Яша за жизнь привык. Привык так, что не видел, как оно менялось и потихоньку лишалось красок. Не видел, как выцвели глаза – почти до белого; как уменьшился рот, как безвольно обмяк острый, с ямочкой, подбородок. В силе и величии зачем-то остались только брови: густые, с трехцветным, кошачьим каким-то окрасом.
«Боюсь, что я не подойду на эту роль…»
«Нет никакой роли. Все, как обычно».
Но было как раз не обычно, потому что кокетку Яша узнал сразу.
Узнал, несмотря на то что веснушки сошли, как не было, а перманент заменился короткой, удобной под парик, стрижкой. Маникюр, большие перстни на узловатых пальцах, лишний вес, одышка, но и осанка, оценивающий взгляд, низкий голос. Низкий командный голос для приходящей прислуги. Райкомовская жена. Теперь прокурорская мать.
«Помнишь меня?» – спросила она с вызовом.
«Странно, что ты помнишь».
«Склероз, Яша, – это когда в голове есть детство, но нет никакого вчера».
«Стираться будем или книжки читать?» – спросил Яша.
Она захохотала оглушительным басом: «Будем жить теперь вместе. В который раз вас выручаю. Другой бы руки целовал, а этот сидит – волком смотрит! Сучонок…»
«Мне шестьдесят девять лет… Я… я, между прочим…»
«Ну? Кто ты? Лишенец? Бомж? Давай рассказывай. Голью перекатной вы, Орловы, были, голью и помрете… А сыну прикажу, так закроет за бродяжничество. Сгниешь в тюрьме по-тихому. Ну? Как там Лёвка? Где побирается? Вы на пару шабашите? Тюк по башке и уселся в чужом горшке. А потому тебе это говорю, что любила я Лёвку, аж сердце краялось. Чтоб дети были, мечтала, чтоб записаться в загсе и сбежать с ним… Ищи нас, свищи…»
И все это – в одну фразу, без паузы, с интонацией нарастающей базарной перебранки…
Если бы она открыла рот тогда же, когда открыла дверь, если бы Яша остался там, за порогом, если бы не было «проходите, вот комната, вот кухня, всю коммуналку выкупили, не мелочились», если бы он не задумался об исчезнувших веснушках, не замешкался, зацепившись взглядом за тяжелые, бархатные, как в театре, шторы, если бы не сел в кресло, где спине было удобно и шее тоже… Мог бы сбежать.
Мог бы обидеться и сбежать. Уйти в бандиты, играть в пристенок, стоять на шухере, сидеть на угольной куче. Если бы он был маленьким и при матери, то легко бы сбежал. Но он был большим. Большим, напуганным и никому не нужным. Двери для него теперь открывались из милости, из милости лилась на тело горячая вода… Он был нищим. Но тоже любил Лёвку. А потому трусливо хотел, чтобы этого совпадения оказалось достаточно. Яша втянул голову в плечи. Она увидела это: как втянул, как покорился… Сказала с хитрым смешком: «Ну, не гордись, слова вперед мозгов бегут… Таблетки приму и утихну… Не гордись…»
Яша выдохнул и улыбнулся. Сколько бы ни было человеку лет, всегда есть тот, кто с полным правом может назвать его сучонком и сказать утешительно: «Не гордись…»
С полным правом.
Или без права.
12
Муж ее, товарищ Кравченко, тоже так всегда говорил. «Не гордись, сынок. Перед партией разоблачиться – это как перед матерью. Голым партия тебя принимает, голым и в гроб кладет. Потому что у тебя есть только твоя жизнь, а у партии нашей – вечность».
Разговоры с ним были всегда тяжелыми, липкими, похожими на варенье, случайно попавшее в волосы и застывшее там: вроде сладко, но стыдно и больно.
После Высшей партийной школы товарищ Кравченко сел в области, в кадровом отделе обкома. Оттуда вершил судьбы. Не мелкие, для общества не интересные, а те, которые окрылялись решениями съездов и претендовали на то, чтобы носить за собой переходящее красное знамя всюду, куда бы ни послала их страна.
Перспектива к Якову пришла по случаю. После школы он поступил в экономический техникум, ушел в армию, вернулся, а техникум – бац – и институт, целый даже университет. Будущая профессия оказалась скучной и необязательной. Эта мысль была плохая, Яков гнал ее, чтобы не засиживалась. А если гнать не удавалось, переодевал в правильные слова и радовался тому, что вместе с молодыми специалистами всегда и всюду будут работать Маркс и Ленин. Основоположники экономики и всего самого главного.
Чтобы плохое не ныло, не выскакивало вражеским голосом, Яков отдался комсомолу. Вышел с инициативой – помочь разнорабочими флюсо-доломитному комбинату. Но не воскресником, один раз – и в дамки, а дежурными студенческими бригадами. Наташа Волокова, секретарь, инициативу согласовала и вместе с Яковом возглавила. Они с Наташей были как серп и молот – пылали идеей до полного иногда сгорания рукояток. Такая была у них общая шутка. Про рукоятки. Про свадьбу сначала тоже шутили. Наташа Волокова говорила, что есть у нее кандидат – человек взрослый, с положением. Но Яков есть тоже. И это не соцсоревнование, а проверка единства взглядов и истинности чувств. Рукоятка Якова проходила проверку по понедельникам и четвергам в женском общежитии, где Наташа Волокова жила с одной только деликатной соседкой. Потому что была Наташа в университете на особом счету. А на вторник приходились посещения взрослого человека. Счет был два один в пользу Якова на этом фронте. И миллион миллиардов до неба – ноль на фронте активной жизненной позиции. Взрослый ухажер метался между женой и Наташей, и двигатель его приходил в негодность, глох где-то на середине пути. Зато у них с Наташей были аборт и нарушение детородной функции как его следствие. Яков не должен был расплачиваться за чужую халатность. «Честность, принципиальность и культурность – вот чего должна хотеть каждая советская девушка от своего спутника жизни».