Годы и небогатство были достаточной причиной, чтобы не ездить друг к другу на юбилеи (Кате в следующем году восемьдесят, Яша помнил) и на похороны. Эти причины были для Яши теперь большим утешением, потому что позволяли сохранить мнимое благополучие. Оно всегда считалось источником силы и превосходства для людей, с которыми Яша жил рядом. Не для Лёвки, не для Кати, но для самого Яши благополучие имело значение.
Нейлоновая рубашка, например.
Он хотел ее так, как будто это была женщина, с которой можно спать, но не нужно жениться. Высматривал ее, беленькую, легкую, с воротничком, на своих однокурсниках и преподавателях. Прикидывал размер, цену, вздыхал. Снился себе ночью – в ней по самую шею. Ради нее и согрешил, заплатив конспектом по истмату за возможность «неделю поносить».
В ней приехал на каникулы. «Як нова копейка!» – сказал отец. Но мать одобрила. У нее был тогда свой восторг: Лёвка привез пододеяльники. Три штуки: белые, льняные, с мережкой. Это были первые ее пододеяльники, и мать долго прижимала их к щеке – по очереди. Еще нюхала украдкой и зарывалась в них лицом. Если бы можно было, мать пошла бы с ними гулять – на рынок или в магазин, над которым повесили большое столичное слово «Гастроном».
Лёвка уже работал разведчиком. Геологом-разведчиком. Легко говорил слова: «экспедиция, залежи, фронтальный погрузчик, достоверность изысканий». Не кичился, шутил, что сам сослал себя в Сибирь и нужна теперь только жена-декабристка. Яков еще учился, но три года армии дали ему кандидатский стаж, несмотря даже на некоторые нелицеприятные вопросы к анкете. Яков был почти член партии, а Лёвка – белобилетник. Но жена-декабристка досталась Лёвке. Он привез ее с собой, что само по себе считалось неприличным. Как стелить? Где спать? Мать краснела, прятала глаза, но разминала подушки и тащила две перины в летнюю кухню. На вкус Якова декабристка Мария («Не Маша и не Маруся, запомни!») была хлипковата, без принадлежностей, без явного присутствия здесь и сейчас. «В лесу ее, что ли, нашел?» – спросил Яков. «Она сама», – гордо улыбнулся Лёвка. Яков посмотрел на нее еще раз.
Глаза Марии были черными как уголь. И ничего другого Яков в ней больше уже не видел. Не было сил отвести взгляд. Похоть очей и гордость житейская. Зависть тоже. Все, что от мира сего. Слово «грех» Яков знал тогда, но применял редко. На политинформациях и на занятиях по научному атеизму. Но лезло в голову именно это, сырые, вытащенные из погреба страницы старых книг, где сказано странное: «Не быть виновным во грехе – не то же, что не иметь греха».
Яков глядел на нее и знал, что уже все есть, все случилось и будет еще случаться каждый раз, когда она будет вставать, садиться, мыть тарелки, улыбаться. Все будет случаться, пока взлетают вверх, как реактивные самолеты, ее ресницы, пока плавится под мышками его нейлоновая рубашка, пока сушит в горле, будто пили всю ночь портвейн – сладкий и крепкий.
Летела в тартарары будущая жизнь, распланированная в клетчатой тетради с коленкоровым переплетом: сыпалась идея-мечта – стать во главе комсомольской организации факультета, двинуть дальше по партийной линии со спутницей-единомышленницей Волоковой Наташей, включиться в стройку века на возведении флюсо-доломитного комбината, повести за собой массы на новые рекорды.
Старая жизнь тоже перечеркивалась. Та, где мать, сестры, отец с Лёвкой. Туда тоже не будет возврата и прощения. Плевать, плевать, плевать.
Три ночи кряду Яков готовился к разговору с Лёвкой. Перебирал варианты: упасть в ноги, взять ее да сбежать молча. Дуэль – честный поединок со смертельным исходом – тоже рассматривал. А в четверг утром Лёвка и Мария уехали. Отец сказал, что Лёвку срочной телеграммой вызвали в экспедицию. И еще сказал: «Яков ты дураков».
Они не поженились. То ли Лёвка не понравился ее родителям, то ли сама Мария (не Маша и не Маруся) сказала ему решительное «нет». Следующим летом Лёвка приехал один. А через лето – с беременной женой с рискованным именем Бэла. Яша тоже был с женой – Наташей Волоковой. Жизнь у него пошла по плану, в который Мария не вписывалась никак. Хотя думал о ней Яков Никифорович много. Иногда твердо обещал себе: «Найду, из-под земли достану. Все брошу, на край света поеду, лишь бы с ней». Слова эти были вкусными, аппетитными, во рту даже собиралась слюна, воздух в легкие поступал с перебоями, запах героического, хотя и личного, конечно, подвига щекотал ноздри. Марии как возможности начать все сначала хватило на четверть века. Сладко и горько еще было думать о том, что он принес себя в жертву Лёвке.
11
Иван Николаевич, заведующий отделением, предложил старому Яше оформиться в агентство по найму прислуги. Держать его в клинике без основания, которым три недели была Янина затухающая жизнь, он не имел права. «Первая проверка – и я пойду под суд…»
«Да», – сказал Яша. Потому что уже собиралась зима. В ординаторской и сестринской, где Яше разрешали ночевать, было холодно. Больница имела автономное отопление, но решено было пока подождать. Сэкономить. За окном уже вовсю шли дожди. Шли и задерживались: оставались лужами, подмерзшей грязью, унылым, сдавшимся без боя цветом улиц.
«Я буду вашим продюсером, не бойтесь», – сказал Иван Николаевич.
«Если придется петь, я много не заработаю», – ответил Яша.
Антрепренерский проект Ивана Николаевича предусматривал пение только в самом крайнем случае. Сущность плана заключалась в том, что не всем старикам приятно, когда за ними ухаживают молодые и здоровые. Молодость и здоровье сразу считываются ими как неуважение и всякая хабалистость. Иногда в сиделке («В сидельце», – поправил про себя Яша) не сила бывает важной, не выносливость и даже не медицинская подготовка, а общий бэкграунд. Вместе прожитая жизнь. Демонстрации на 7 ноября, очереди за колбасой, покупка стенки, шесть соток, Штирлиц… Что там еще? Понимаете?
Яша понимал. Широкое, как ему казалось, полотно жизни, где было все и многое закончилось, теперь часто сводили к цене колбасы или длине очереди за ней. Но какая разница, что было там еще? Какая разница молодым? Тем более что время вскоре тоже помножит их на ноль и сведет к общему бэкграунду, из которого будет смешно торчать сага об ипотечном кредите и какая-нибудь еще ерунда, назначенная их потомками главной краской унылой и неправильно прожитой жизни.
«Некоторые дети готовы платить за то, чтобы их родителям не только мыли зады, но и полоскали мозги. Вы у нас уникальный вариант: два в одном флаконе… Уже сейчас я готов предоставить вам пару клиентов в палате для условно выздоравливающих. Можно брать работу с проживанием. Можно отказываться от умирающих. Можно капризничать. Мне кажется, что это шанс… А я, со своей стороны, обещаю следить за вашим здоровьем и чтобы вас не обманули заказчики».
«А можно я буду работать “в черную”? Без оформления? – спросил Яша. – Я не смогу… По кабинетам уже не смогу…»
Заведующий отделением кивнул.
Новая жизнь захромала-зашаркала. Бездомность ощущалась только как бесконечная чужая кровать. Но тоска легко унималась наволочкой. Яша надевал на чужие подушки свою наволочку, обозначая ею границы безопасной территории. Однако страх был. Как будто кто-то монотонно, но тихо, без надрыва и таланта, играл на одной струне домбры незнакомую тоскливую мелодию. Страх провалиться еще глубже, обнаружить себя попрошайкой или обоссанным, но живым жителем теплоцентрали, страх заболеть тяжело и надолго: сломать шейку бедра, нырнуть в инсульт или болезнь Паркинсона. Это был страх мертвый. Но был еще и живой: Яша боялся плохого запаха. Не от клиентов, от себя. От зубов, от подмышек, от ног, от волос. Он боялся носить на себе разложение, но знал-утешался, что запах старости – это не только тело, но и дом. В его случае – минус (в целых пятьдесят процентов) становился плюсом.