Отец криво усмехнулся. Лёвка уже стоял рядом. Пинал ногой скатку. Молчал.
«Эх ты, Лёвка-коровка!» – вдруг всхлипнула Зина.
«Эх ты, Зина-дрезина», – улыбнулся Лёвка и подхватил узел, откуда торчал краешек простыни. А Яша взял другой.
Опоздать на поезд по тем временам означало почти умереть. И не в билете было дело, а в самом решении ехать. Его принимали не быстро, но обязательно навсегда. Возвращение, конечно, предполагалось. Победительное, кратковременное, с подарками и обещаниями в следующий раз приехать «на подольше». Пропустить свой поезд означало отказаться от другой жизни. Сначала вымаливать ее, выпрашивать у семьи, твердо стоять на своем, даже если на коленях… А потом опоздать, отложить, отказаться.
Яша бежал впереди, оглядываясь на Зину и Лёвку. Они шли молча, думая о плохом. Думки эти делали лицо Зины старушечьим, похожим на выкрученное белье, а Лёве давили на ноги. Шаг его был неровным, спотыкающимся, как будто пьяным.
Яша показывал им язык, приседал и выпрыгивал вверх, как учил военрук, один раз даже специально упал. А им хоть бы хны. Они не видели Яшу, зачеркнули его как «ы» после «ш» – красным учительским карандашом.
«Мы плохие, Зина?» – спросил Лёвка у самого вагона.
«Я плохая. Ты – нет, – сказала Зина. – Как устроюсь, куплю тебе часы. Жди!»
Лёва кивнул. Яша обиженно фыркнул. Хотел вообще убежать не прощаясь, но подумал, что часы могут быть общими. День через день носить. Или, если будет Лёвкина ласка, то по праздникам хоть… Яша привстал на цыпочки и клюнул Зину в щеку. Она обняла-прижала его к себе. Так сильно, что Зинино сердце толкнуло Яшу в самую грудь. Несколько раз толкнуло. Яша удивился и сказал: «Ой».
Лёвка дернул его за руку. Зина тяжело забралась на подножку. Яша обрадовался и крикнул: «Ты теперь толстая, Зина! Тебя теперь обязательно возьмут замуж!»
5
Многие люди, повстречавшиеся Яше в жизни, легко умели из хорошего делать плохое. Они перелицовывали радость, выдергивали из нее нитки, выворачивали все наизнанку, чтобы были видны торопливые швы, унылые латки, серые потертости. Это даже считалось мастерством. Не великим, но все же умением. Почему-то считалось, что ходить швами наружу, демонстрируя бедность и убогость, означает быть своим, правильным. Яша так никогда и не смог этому научиться. Его умение, почти дар, имели обратный знак, а потому назывались глупостью. Или необоснованным оптимизмом. Кое-как собранное Яша чувствовал целым, небрежно сказанное – смешным, необидным. Одного цветного штриха ему было достаточно, чтобы решить: плохое кончилось и надо просто закрыть глаза, заснуть, забыть…
Толстая, наконец-то толстая Зина была радостью, которую Лёвка должен был принять как утешение, отрезать себе кусочек и намазать на рану. Да и какая рана, если глупость? Райкомовский муж – глупый же человек. Вон книжек у него сколько, а читал их кто? Только Лёвка с хозяйкиного разрешения. Книжки почему-то они держали в подвале, в холоде-сырости, рядом с бочкой квашеной капусты. Капуста родила всегда хорошо, а книги – нет. Это Лёвка так говорил-возмущался.
Но по дороге домой он молчал, поглядывая на Яшу с сожалением. Жданная полнота Зины, выходило, не зачеркивала его плохое…
Перед самым домом Яша пошел с козыря: «А меня в пионеры на тот год примут, а тебя – в комсомол!» – и Лёвка едва выдавил из себя глухое, чужое совсем «Да».
Дома было людно и громко. Зачем-то играл полученный отцом премиальный патефон, плакала навзрыд Катька, стучал по столу барачный сосед дядька Федор, сам отец шумно дышал и краснел шеей, а тихая, незаметная Кызыл-Орда гладила мать по руке.
«Я хотела, чтобы матери орден, чтобы все знали, чтобы…» – надрывалась Катька.
«Надо сказать, как было, надо сказать, как было, надо-надо сказать, как было», – бубнил дядька Федор.
«И были три свидетеля: река голубоглазая, березонька пушистая да звонкий соловей», – задушевно, но приторно вмешивался-вплетался голос Леокадии Масленниковой.
«Иди, Яша, погуляй, – сказал отец, заметив, что они с Лёвкой стоят в дверях. – Иди, кому говорят. Не стой. Допросисься, шо жаба цицьку дасть. Мы тут сами…»
Сами так сами. Вместе с обидой Яша почувствовал облегчение. Если уж дядька Федор на подмогу пришел – не только дом, но и жизнь целую можно строить. Дядька Федор был инженером, а потому не воевал, а укреплял хозяйственный фронт в эвакуации. Имел за это орден, деревянную ногу (говорил, что старую отбросил в Сибири, как ящерка шкуру) и злые слезы в День Победы. Дядька Федор был ого-го-го. Поэтому Яша смело дунул к райкомовскому мужу и кинул им в окно камень. Не булыжник – оружие пролетариата, но тоже ничего. Стекло разлетелось со звоном. И окрыленный успехом Яша побежал к школе, где вечерами взрослые робя и даже дядьки играли в пристенок: те же пуговки, только на деньги. Ощущая себя настоящей бандитской рожей, Яша сторожил папиросу почти до окурка и даже крикнул: «Не туши, дай потянуть!» Потянул смело – невкусно, но все равно…
Быть дурным примером для товарищей оказалось делом веселым. И весь октябрь Яша входил во вкус, подумывая о том, как завести маруху, а главное – где ее взять, как выпить водки и «нахристарадничать» денег, чтобы старшие пустили в игру.
Ни мать, ни отец ничего не замечали. Раньше отделенные только друг от друга, теперь они отделились и от Яши. Тревожным, но не общим взглядом они следили за Лёвкой и Катей. Старались, чтобы не загорелось между ними, чтобы не разорвалось. Страшились глупостей: Лёвкиного убёга и каких-то Катиных «всех тяжких».
Яша сердился. Наверное, ревновал, что не ему вся эта родительская хворь. Злился на всех. Из простого и теплого они умудрились сварганить бракованное мутное стекло, годное только для того, чтобы наступить на него и больно порезать пятку. Прямо отчетливо представлялось Яше, как хлещет из всех их ног кровища, лужами расползаясь по огороду, заляпывая даже материны заказные стирки.
А Катя и Лёвка вели себя хорошо: не ссорились, носили воду, стояли в очереди, если надо было купить керосин, соль или мыло. Они даже ходили в кино – вдвоем, без Яши. Фильм был немецкий, с музыкой и танцами. Яша такие не любил.
История с Катиной «всей правдой» постепенно рассасывалась, размывалась быстрыми, как девичьи слезы, дождями, отодвигалась хорошим урожаем картошки, для которой – такой красавицы – вырыл отец погреб. Она залистывалась книгами (Лёвка брал их теперь в школьной библиотеке) и Зиниными письмами – та сообщала, что живет хорошо, и посылала всем пламенный комсомольский привет.
6
К ноябрю с бандитизмом Яша решил завязать. Испугался. Старшие предложили постоять на шухере – хотели взять кассу шахтного ларька «Пиво-воды», где никакой воды отродясь не было. Потому что глупо продавать то, что бесплатно течет из каждой колонки. Яша не знал, как сказать им, что он не будет. Было одинаково страшно и говорить, и стоять. Две ночи он не спал: готовил речь. Из всего придуманного ему удалось лишь сказать: «Я продавщицу знаю». – «Стукнешь – убьем, ссыкля!» – пообещали пацаны. Самый старший, Феликс, обидно толкнул его ладонью в лоб. Яша не удержал равновесия и сел на угольную кучу у забора. Плакать было совершенно нельзя. Слезы были хуже, чем кровь. И Яша, точно зная, что нарывается, заорал во всю глотку: «Нельзя брать у своих! Она – своя! Мы ж имя ее знаем!»