– Мам, почему она уехала?
– Слишком гордая, слишком зеленоглазая оказалась наша Шурочка…
– Не захотела быть начальницей помойки, да, мам?
– Не захотела.
– А как же любовь, мам? Они же с Саней любили друг друга.
Я посмотрела на Катьку. Моя Катя выросла. Этим летом по душам поговорила с Гончаровым – о том, как хорошо всю жизнь лежать и мечтать, мечтать… падала со своих садовых качелей от хохота, читая «Мертвые души» (кто бы подумал, что книжка такая смешная), сопела над размышлениями юного Лермонтова о жизни, судьбе, одиночестве…
– Любила-разлюбила, так бывает, ты же знаешь.
– Знаю, – серьезно кивнула Катька. – Я же разлюбила Цепеллина, вот и Шурочка…
– Ну конечно! И я Данилевского! Вот какие мы теперь свободные и счастливые девушки.
Катька покосилась на меня.
– Как-то ты это сказала…
– Как?
– Неискренне! Мам, вот знаешь, мне всегда очень обидно, когда ты говоришь об одиночестве! А я? Что, лучше бы у тебя был Данилевский, а меня бы не было?
Я крепко обняла Катьку.
– Нет, конечно. Смотри, как вытянулась наша голубая елочка. Ветка стала верхушкой, вместо сломанной…
– Мам, ты разговор не уводи.
– Ты о чем хочешь поговорить?
Катька немного растерялась.
– О любви… И о жизни… О Шурочке…
– Хорошо. Жила-была Шурочка. Работала на ферме. Была маленькой, фигуристой и зеленоглазой… Осеменяла быков, огромных, черных, страшных. И совсем их не боялась. А они ее боялись. Как увидят Шурочку – в кучу собьются, жалобно мычат…
Катька вздохнула.
– Ну ясно. Серьезно со мной разговаривать не будешь.
Я поцеловала Катьку в загорелую щечку.
– Самый что ни на есть серьезный разговор. Сказка про быка и Шурочку.
Катька засмеялась.
– Мам, ты такой интересный художник, знаешь! Ты мне даже больше Конан-Дойля иногда нравишься!
– О, вот это поворот! – теперь уже засмеялась я. – Так что, продолжим про любовь, одиночество и воспитание быков?
– Продолжим. Только давай, чтобы в конце все хорошо было, ладно? Даже если она одна останется, чтобы не плакала, хорошо?
Я кивнула.
– Конечно. Главное, чтобы в конце не плакала. Вышла бы утром на свой большой огород, встала бы руки в боки, огляделась, улыбнулась… Вокруг поля-перелески, бескрайние дали… Так и напишем, да?
– Да. И еще напиши, мам… – Катька вздохнула, – что Саня музыку включает громко не потому, что он под нее пиво пьет и танцует с какими-то деревенскими шалавами, а чтобы никто не слышал, как он о Шурочке плачет. Хорошо? Вот так напиши, всем понравится.
– Мораль сей басни…? – стараясь сохранять серьез, продолжила я.
– Не надо морали, мам! Просто опиши, как Саня вечером окно открыл, посмотрел на свой огород, на ржавые цветы, музыку включил… там, знаешь, что у него обычно звучит… «Я иду такая вся – на сердце рана…»
– А Шурочка тем временем улыбается, да? Просторы, соловьи поют, капуста в огороде наливается, розы оплели весь домик, рядом козочка пасется, курочки бегают…
– Конечно! Так будет справедливо. Ведь можно, чтобы хотя бы в сказках все так было, правда, мам?
– На то они и сказки, дочка. Можно, конечно. Как нарисуем, так и будет.
Пираньи
Жизнь – не для того, чтобы ждать, когда стихнет ливень. Она для того, чтобы научиться танцевать под дождем.
Марк Катон.
Худая девушка, уже не очень юная, шагнула к заведующей, задев меня сильно выпирающим животом, и требовательно заговорила:
– Чего вы тянете-то? Стимуляцию когда делать будем?
Я посторонилась, а девушка без улыбки добавила:
– Блин! – и, покачиваясь на мосластых голых ногах, торчащих из-под байкового бардового халата, исподлобья посмотрела на дородную заведующую обсервационным отделением роддома.
В это отделение попадают те, кому рожать в обычном потоке опасно. Из-за количества предыдущих абортов, из-за слишком юного или, наоборот, зрелого возраста, из-за наследственной патологии, а также просто платно и по знакомству.
Заведующая устало махнула на нее рукой:
– Иди, Селедкина, иди! Не маячь тут! Хватит уже!
Я не успела поразиться неожиданной грубости дружелюбной и обходительной заведующей, как девушка с забавной фамилией, вполне подходящей ее слегка выкаченным глазам и длинноватому рту, ответила:
– Отсвети-илась! Запахни-ись! – И пошла, переваливаясь, по коридору.
Я стала соображать, что же она такое сказала, а заведующая покачала головой:
– Вот дура-то! Ведь рожать у кого-то из нас будет, а со всеми уже перелаялась!
– Боится, наверно, тоже уже возраст, да?
– У кого, у Селедкиной? Возраст, только в обратную сторону. Как думаете, ей сколько?
– Двадцать… пять, – сбросила я года три.
– Семнадцать! Будет.
– Настрадалась, значит, в жизни уже… – неуверенно предположила я.
– Это уж точно, – невесело усмехнулась заведующая. – Настрадалась так уж настрадалась наша Селедкина! Ладно, идите, сейчас вам капельницу с витаминчиками поставим, чтоб к утру мы с вами были как новенькие, – и вперед!
Заведующая хотела, конечно, сказать – «как молоденькие», но пожалела меня, на медицинском языке – «старородящую». Мужчины, слыша это слово, поеживались:
– Да ладно, что уж ты так про себя! Ты еще нормальная, с виду…
Не понимали, что такое первые поздние роды. А рожавшие женщины спокойно говорили:
– Да ладно! И в сорок три рожают… Одна вон недавно двойню в сорок пять сама родила… правда, в Финляндии, с анестезией…
Мне поставили капельницу, а дальше все пошло, как в сказке. Не зря я почти тридцать лет ждала своей великой любви. Не зря я еще пять лет жила только этой любовью, не замечая, какое время года за окном.
Роды мои описаны в учебнике по акушерству и гинекологии в главе «Классические роды». То есть такие, каких почти не бывает. Без отклонений, без патологий, срывов, стимуляции и анестезии. С криками, равномерными схватками, грубыми терпеливыми акушерками и равнодушно-умелыми врачами. И прекрасной девочкой, которая ровно через восемь часов после первой боли в пояснице появилась на свет и возмущенно, не очень громко произнесла:
– Кря-кря!..
Именно так заплакала Катя. Девочка… Вместо сыночка, которого я ждала сорок недель и один день и еще пять лет до этого – после того, как будущий папа однажды мечтательно сказал: