Злодей Власов продал все: и Родину, и честь.
Немцы тысячами и тысячами убивают советских людей, а иуда Власов выдает немецко-фашистских захватчиков за благодетелей.
Немцы уводят тысячами и тысячами наших братьев и сестер на гитлеровскую каторгу, в немецкое рабство, а предатель Власов называет немцев освободителями.
Вот почему немцы поднимают на щит Власова и помогают ему сколотить несколько отрядов из таких же негодяев, как он сам, чтобы бросить их против Красной Армии! Вот почему немцы помогают предателю Власову насильно, обманным путем загонять в его отряды граждан оккупированных фашистами советских районов и кое-кого из военнопленных, которые не будут воевать против своих братьев и при первом же случае перейдут на сторону Красной Армии.
Как бы ни орали гитлеровцы о своем холуе Власове, как бы ни тужился немецкий шпион Власов, но армии у него никакой нет и не будет. А созданные им при помощи немцев банды рассыплются при первом же столкновении с нашими войсками.
Отъявленный негодяй и предатель, продажный изменник, немецкий шпион – вот кто такой Власов.
Смерть презренному предателю Власову, подлому шпиону и агенту людоеда Гитлера!
28 февраля 1943 года
Год был не високосный, и Стази подумала, что они справят день рождения Федора сегодня. Она уже сломала голову, думая о подарке. Но у нее не было не то, что денег, но даже возможности «Даров волхвов»
[154]
: Стази обладала хотя и пышной, но все-таки только самохваловской стрижкой
[155]
, которую по упрямству ли, по верности памяти не поменяла на модную прическу, даже живя у Герсдорфа. Конечно, оставшиеся платья джерси странно смотрелись со стрижкой, но Стази выручало то, что волосы были чуть вьющиеся и очень густые. Трухин даже предлагал остричь их еще короче, чтобы она выглядела совсем мальчиком. «И тогда поступишь курсантом в Дабендорф, как кавалерист-девица», – печально шутил он. Жить Стази действительно было негде. Какие-то ночи она проводила у Трухина, но остальное время уезжала по пригородным деревням, где за символическую сумму, что Трухин мог выделить из своего жалованья, ночевала в крошечных комнатках для батраков, зимой стоявших пустыми. Хозяева щедро ее кормили и не раз предлагали остаться у них в работницах, вроде экономки, но Стази разумеется, не соглашалась. Она все еще верила, что Трухину удастся пристроить ее в лагере.
Но, вероятно, где-то наверху на нее было наложено вето. И документы об освобождении из плена, равно как и рапорты о зачислении ее в штат лагеря, не двигались, если вообще не исчезали. Не мог ничего сделать даже много чего могущий Штрикфельд. Но именно он посоветовал Стази обратиться в Винету
[156]
. «Там, конечно, интриги и дрязги, – вздохнул он, – но они все же как-то помогают».
Стази отправилась туда, но и там, ослепленные почему-то генералом Власовым и считавшие, что под его началом уже чуть ли не миллионная армия, от нее отмахнулись. В Винете для всех почему-то врагом номер один были немцы, а большевизм только врагом номер два, и почти в открытую лелеялись планы мести немцам после разгрома большевиков. Все не боялись уже казаться злыми, и какой-то старичок вполне интеллигентного вида из Москвы, единственный, кто выслушал Стази, напоследок сказал ей:
– Знаете, пока немцы еще вовсю побеждали, их издевательства над русскими находили еще какое-то объяснение в праве победителя, праве сильного, так сказать. Но когда сейчас, после Сталинграда, стала видна вся их политическая глупость, когда англичане уже нависают над Берлином своими американскими крепостями
[157]
, и всем уже понятна и военная несостоятельность наци, теперь их оскорбления стали особенно тягостны… Поверьте, они у всех вызывают уже просто зоологическую ненависть, ненависть, которая обостряется еще и досадой обманутых… Так что, милая девушка, найдите-ка себе немецкого офицера из порядочных да побогаче – и при возможности уезжайте отсюда хоть в Африку. Лучшего, пардон, посоветовать не могу.
Стази возвращалась в Дабендорф, где Трухин ни о чем ее не спрашивал; он сам едва не падал с ног от усталости, выполняя штриковскую программу «малых шагов», требующую на самом деле адского труда, осторожности и предельной аккуратности.
И только поздними вечерами, когда небо становилось уже по-весеннему зеленым и манящим, Стази прижималась головой к обнаженному худому плечу и чувствовала себя настоящей и нужной. Ибо в остальное время она жила тем же призраком, оболочкой, какой оставалась и в Ленинграде, пусть и совсем по иным причинам. Она была и в то же время ее не было.
– Ты опоздала родиться, и тебе тяжелей. – Трухин задумчиво, как слепой, проводил длинными пальцами по ее лицу и груди. – У тебя нет даже опоры в прошлом, как у меня. Знаешь, с тобой я все чаще вспоминаю свою юность, почти детство, четырнадцать лет, когда я вдруг обнаружил, что влюблен. Стояла весна, и весь мир оказался вдруг словно умыт, освежен, преувеличенно сверкающ. Все стало необычным: и деревянные тротуары, шатающиеся, как клавиши у старого рояля, и покосившиеся фонари, натертые фонарщиками, что ходили в этих рогожных пелеринах. И медные звуки вечерней зори в команде Рославльского полка… А ведь ты не знаешь уже ни фонарщиков, ни учебных команд, ни зорь… – И он целовал ее так, словно старался вместе со страстью передать то прошлое, к которому она принадлежала по духу и рождению, но которого не имела. – Начиналась весна, и в душе поднимался тот сладостный морок, который отгораживает тебя от мира. Природа невольно отвечала чувствам, из-за Волги подул теплый ветер, волны густого влажного тумана покатились по улицам, радужными кольцами овеялись фонари… И, знаешь, я все время чувствовал словно какое-то тяжелое щекотанье, жжение где-то в горле, не мог спать и все время сглатывал слюну, чтобы унять это жжение… Да, та первая влюбленность была просто как болезнь, как физическое недомоганье.
– А сейчас? – ревниво спрашивала Стази.
– Сейчас иное, но тебе тоже не понять. Сейчас трудно, страшно, темно, но единственно. Помнишь, как у Блока о глухих и черных страстях? А тогда я частенько за две копейки переезжал Волгу на стареньком «Бычкове», несся по Екатерининской аллее на вокзал, где было шумно, светло, сверкали майоликовые лампы и восковые цветы, и уходил далеко-далеко по шпалам, между звенящих рельсов, под гуденье телеграфных столбов, за разноцветные огни семафоров, и мне все казалось, что там я встречу свое несомненно приближающееся, еще неизвестное, но непременно счастливое будущее… И вот я люблю тебя и не боюсь смерти.
– А она?
– Она? Не знаю. Вышла замуж, кажется. Я видел ее в последний раз в начале тридцатых, мир уже был иным, умерло все вокруг.