Школа была создана в октябре сорок первого, и питомцы ее забрасывались в русский тыл почти еженедельно. Обучение велось ускоренно: курсанты в основном состояли из бывших офицеров Красной армии или попавших в плен молодых советских радистов, которых надо было только обучить шифру, усовершенствовать их работу на ключе по передаче и приему радиограмм и зафиксировать особенность «почерка руки» каждого, чтобы потом точно знать, кто работает: посланный абвером шпион или – под его именем – советская контрразведка, которая дает ложную информацию. Радиодело, особенно прием и передачу на ключе и методы шифровки, преподавали немецкие инструкторы, а остальные предметы: разведка военная, экономическая, политическая, социологическая, топография, методы работы советских органов КГБ, МВД и контрразведки – давались бывшими советскими офицерами, разумеется, под псевдонимами, и в основном бывшими генштабистами. Впрочем, встреча с бывшими коллегами Трухина не радовала.
Курс обучения планировался сроком в полгода. За это время курсанты, разделенные на два лагеря – разведчиков-радистов и разведчиков ближнего тыла, – в напряженных занятиях, по десять часов в день, осваивали всё, что им преподавалось, и группой по четыре-пять человек убывали для переброски в советские тылы.
Он понимал сложность положения преподавателей, которым нужно было найти правильное обращение с доверенными им и им доверявшими людьми. Преподаватели и курсанты были из разных духовных миров, большинство новичков с трудом – или, по крайней мере, не быстро – осваивалось в новом окружении. И хоть все они вслух отрицали сталинскую систему, четверть века вдалбливания застывшего мировоззрения сказывалась…
Они часто говорили об этом с Рихтером, начальником школы, так же как и Трухин, попавшим в плен еще в июне сорок первого. Худой, чем-то неуловимо похожий на зрелого Блока с породистым крупным лицом, Рихтер, тоже не снявший своего генерал-майорского мундира, водил Трухина по красивейшим уголкам Варшавы. Показал он ему и эту лестницу на задворках монастыря, откуда открывался дивный вид на Вислу.
– Видите ли, дело наше в отношении взаимопонимания с курсантами было бы совсем швах, если б на этот молодняк не производили такое сильное и притягательное впечатление уровень и условия жизни немцев. Даже в оккупированной Варшаве. Да, нацистский режим стремится к тоталитарной всеобъемлющей власти, но ей далеко до дьявольского совершенства сталинизма, – пускал он сизый дым, сливавшийся по цвету с плещущей внизу Вислой. – В Германии еще сохранились какие-то основы старой государственности, еще не полностью задушены частная собственность да и частная инициатива тоже, еще можно работать и жить, не завися от государства. Я как фольксдойч нахожусь как раз посередине всего, – усмехнулся он. – Немцы еще могут высказывать свое мнение, даже если оно не сходится с официальной догмой, могут даже, до известной степени конечно, действовать так, как считают нужным. И хотя партийное давление здесь нестерпимо, но эта форма несвободы меряется подавляющим большинством наших курсантов мерками сталинскими и потому воспринимается почти как свобода. Вы понимаете, Трухин, я говорю сейчас о настоящих русских людях, которые готовы жизнь отдать за освобождение России от красной тирании, а не о карьеристах, соглашателях или просто боящихся сталинских репрессий…
– И вы уверены в каждом из ваших слушателей? – только глазами улыбнулся Трухин.
– О, если бы! Процент предателей всегда надо учитывать. Только советская власть почему-то уверена, что все должны быть ей верны априори. Конечно, для нас лучше всего эмигранты, но они, увы, как правило, плохо ориентируются в современной советской обстановке и горят на этом. А эти, новоиспеченные…
Отцветал чубушник, и его тугие колокольчики уже сменились раскрытыми чашечками. От кустов за каменным парапетом лестницы падала зеленая мятная тень, вызывавшая в памяти белые девичьи платья, прохладу анфилад, что-то отстраненное, робкое. Недаром ветка чубушника значила на языке костромских растений скромное «Будь доволен моей дружбой»…
– И все же я на вашем месте проверял бы их тщательнее в психологическом смысле, – задумчиво произнес он.
– Времени нет, дорогой Федор Иванович. Да и людей не так много, чтобы капризничать. Простите, дела. – И Рихтер своей неторопливой, но упругой походкой стал спускаться к реке и исчез в зелени.
Вечерело, но солнце всё никак не могло успокоить своей июльской злости. Спешить было некуда. Трухин спустился на набережную и медленно двинулся к дворцу. Навстречу ему шли монахи, совсем молодые, в апостольских сандалиях на босу ногу, в длинных светло-коричневых сутанах, подпоясанных кручеными шелковистыми веревками, и монахини в черном, в белоснежных апостольниках, бледные, тонкие. Они навевали спокойствие и прохладу, как чубушник. Он решил дойти до православной церкви, но прежде, сам не зная зачем, поднялся на одну из смотровых площадок дворца, утопавшую в яблонях-дичках. Мягко, почти неслышно ступая в своей юфти, он вышел из-под каменной арки и замер: на одинокой скамье сидела девушка, так искренне воскликнувшая про танк Коки. Она сидела, закрыв глаза, но все ее тело было напряженным и изломанным, как у подбитой птицы. Видеть это было почему-то нестерпимо больно и нестерпимо желанно. Трухин застыл и еще успел рассмотреть легкие брови вразлет, горькую морщинку у крупного рта и выражение лица, которое единственно можно было определить как борьбу жизни и смерти. И это было страшно в столь юном существе. Трухин чуть качнулся ей навстречу, и девушка открыла глаза.
– Это вы? – как во сне и совсем по-детски прошептала она.
– Да. Но этого не может быть, – вырвалось у него, а ноги уже делали два последних шага.
Она неуверенно, как слепая, поднялась ему навстречу и положила руку на китель, как раз на то место, где зияли дырочки от орденов. И он взял ее руки, так похожие на его собственные узостью и длинными пальцами, поцеловал влажные прохладные ладони и твердо сказал:
– Я пленный.
– Я тоже, – не отведя глаз, ответила она.
1 августа 1942 года
Стази сидела на широком подоконнике замкового окна и бездумно смотрела вниз, на парк, застывший в том последнем равновесии между летом и осенью, когда все в природе завершено и совершенно. Еще не начался распад, но его незримое присутствие придавало всему тревожность и особую красоту. Но Стази, как в осколок злого волшебного зеркала Снежной королевы, видела то тут, то там подсохший листок, безвольно повисшую ветку, необратимо меняющийся цвет. И виденное было как-то горестно созвучно ее положению.
Тогда, глядя в эти черничные, хотя и быстро посветлевшие до синевы предгрозового неба чужие глаза, она уже знала, что высокий человек в поношенном мундире – то, чего она ждала все свои двадцать два года. В нем дышало то сочетание взрослого мужчины и веселого живого мальчишки, которое встречается так редко и бывает так притягательно для женского сердца. Это вытянутое своеобразное лицо можно было одновременно назвать и почти уродливым, и очень красивым. Но главное, в нем дышала жизнь, сегодняшняя и минувшая, столетия создававшая именно этого человека, мешавшая воедино ордынских князьков, суховеи степей, царских рынд, снежные пелёны, разливы Волги, литовских наймитов, осенние охоты и еще много чего, чем богата история ее родины.