Достоевский для меня – нечто вроде ментального отца. Достоевский привёл меня в мир, где я поселилась и провела всё "отрочество и юность". Я не читала его книги, а жила в них. "Преступление и наказание", типовая серенькая книжка с гравюрой петербургского двора-колодца на обложке, была у меня вся в закладках – "Убийство", "Первая встреча с Порфирием", "Первая встреча с Соней", "Вторая встреча с Порфирием"… то есть я по желанию открывала и перечитывала отдельные сцены, после того как несколько раз подряд прочитала весь роман. Не могла расстаться с ним.
Бывают художники, награждённые "вечным детством". А Достоевский был награждён вечной юностью – непрекращающейся для него порой духовных поисков, тревог и вопросов. Не зря так молоды его главные, заветные герои! Если человеку за сорок – он, в системе Достоевского, как правило, уже "поконченный". Он циник, развратник явный или тайный, он напитался пороками мира. Старики (если это не святые старцы) – воплощённый ужас. Разваливающийся на части слабоумный князь из "Дядюшкиного сна" – пожалуй, самый привлекательный персонаж, его хотя бы немножко жалко, а так – Фёдор Павлович Карамазов, Великий инквизитор, старуха-процентщица, какие-то подлые и пошлые генералы… В мире спасения от мира нет, пожил – значит, изгадился. А Раскольникову 23, Ивану Карамазову 23, даже Мите Карамазову – 27, лет 25–26 Мышкину и Парфёну Рогожину, а вообще-то чем моложе – тем лучше, ближе к истоку, ближе к Богу. Алёше Карамазову нет и двадцати, а его подружка Лиза – совсем ребёнок, и дальше уже идут детишки Достоевского, в ангельском чине.
Образы и ритмы прозы Достоевского идеально подходят подростковому дисбалансу психики. Вот, ты в жизненной иерархии никто и ничто, какой-нибудь жалкий ученик, которым все норовят командовать, но в душе пробуждаются огромные силы, разрывает скорлупу и встаёт на дрожащие лапы твоё великое "Я" – и как тут приходятся кстати люди Достоевского, которые в свои юные годы уже успели вместить в себя двухтысячелетний опыт страданий и мудрствований человечества!
Нет у Достоевского никаких надежд на отцов – и, боюсь, на Отца тоже. Вся его любовь и все надежды и тревоги сосредоточены на сыновьях – и на Сыне. Достоевский приводит к юной душе своего облюбованного и вымечтанного Христа, и это может стать чем-то вроде спасения. Для меня, юного пионера, стало.
Картина советской жизни очень уж совпадала с предчувствиями и предвидениями Достоевского: власть была в лапах отвратительных старцев, моложе шестидесяти в Политбюро никого не было, и даже если кто-то помоложе попадал туда, он начинал стареть и дряхлеть катастрофически. Тогда в искусстве было много фильмов и спектаклей, воскрешающих молодых героев революции и Гражданской войны, – реакция на угнетение молодости в жизни, жест восстановления нарушенного порядка: молодым положено творить свою историю, или, во всяком случае, такой шанс иным поколениям выпадает.
Были ли кремлёвские старцы все сплошь монстрами? Да нет. Личность Косыгина, скажем, безусловно заслуживает почтения и благодарности – ведь и построенное худо-бедно в 60–70-е социальное государство можно скорее назвать "косыгинским" (много было его инициатив, его труда). Но старцы ничего не могли сказать по-человечески и держались на облаке, с которого вещали суконным языком чугунный бред. На кремлёвские трибуны падала откровенная Тень Великого инквизитора…
А Достоевский дарил мне свободный мир свободной ментальности, без запретов и пределов. Правда, я любила его героев и несколько чуралась героинь.
Теперь-то я могу примерить на себя хотя бы тип "генеральши" Достоевского ("Бесы", "Идиот"), а в отрочестве ни кроткие, ни фатальные его героини ни к какому боку мне не приклеивались. Они, как и герои, были умны (у Достоевского все умны, даже аттестованные дурачками), но не так, не тем умом. Для них было главным не "мысль разрешить", а навязать свою волю. Потом, многие из них являлись красавицами-соблазнительницами, а это был совсем чуждый мне тип мироощущения.
По-настоящему полюбилась мне только Катерина Ивановна из "Преступления и наказания", потому что пульсирующий жар её речей был под стать раскольниковской ментальной лихорадке. Как черноглазый Раскольников, отпавший от Бога, стал надеждой Люцифера (но обманул его чаяния, "не вынес"), так и Катерина Ивановна не просто нищая жена-мать из петербургского угла, но вопль замученной и загнанной твари Божьей, представительствующий за тысячелетия нескончаемых страданий.
Интонации гневного, прямого и откровенного разговора с Создателем взяты Достоевским из библейской "Книги Иова" и не уступают (а то и превосходят) их в силе и страсти. Катерина Ивановна в своём отчаянии возвышается до этих интонаций – поэтому для меня она становится вровень с Иваном Карамазовым. Делать предъяву, так настоящую! Всему миру, самому Создателю мира! А Настасье Филипповне жить помешал какой-то Тоцкий (Грушеньке – какой-то полячишка) – фу, какая мелочность. Всё-таки слишком много места в головах этих женщин занимают мужчины. Вот Лиза Хохлакова ("Братья Карамазовы") ещё свободна от подобных всепоглощающих страстей, её чувства ещё детские, смутные – поэтому она тоже в силах возвыситься до настоящих, острых, смелых суждений о мире.
Но, поскольку Достоевского я читала-перечитывала всегда, во все времена жизни, менялись и мои оценки. Вскоре я имела случай понять, что ничтожество первого мужчины действительно может ушибить юную женщину до катастрофического гнева, до перемены всей личности, и Фёдор Михайлович был прав. Вот про "народ-богоносец" он устами своих персонажей, пожалуй что, и загнул (ну, надеялся человек на свой народ, кто ж тогда знал, что задачей народа было произвести Достоевского, который и был "богоносец", Достоевский, а не народ!), а насчёт психованных инфернальниц сказал художественно преувеличенную, но истину.
Эта истина сопрягается, в глубинах своих, с гностическими учениями об "ошибке Софии", то есть о падении некоего высшего женского божества. "Ах, кабы она была добра! Всё было бы спасено!" – загадочно говорит князь Мышкин, глядя на портрет Настасьи Филипповны. Но падшая, заблудившаяся женственность доброй быть не может…
Достоевский, войдя в мой мир, сильно потеснил прежних кумиров. Поскольку папа покупал собрания сочинений, я воспринимала многих писателей в виде большой совокупности их творений. Так были прочитаны Джек Лондон, Брет Гарт, Марк Твен, Альфонс Доде, Александр Грин, Викентий Вересаев, Ги де Мопассан. В школе я брала книги серии "Библиотека научной фантастики", а из них предпочитала Рея Бредбери и Айзека Азимова. Детские же книги были давно освоены, к девяти – десяти годам, потому что я читала на продлёнке по книге в день.
Очень любила "Приключения капитана Врунгеля" А. Некрасова, полную юмора книгу, отлично объясняющую к тому же устройство корабля под парусами. При всём уважении к одноимённому мультфильму, не могу не заметить – книга глубже, смешнее, оригинальнее, самобытнее, лишена банальных сюжетных ходов. И являет собой возможность на всю жизнь усвоить морскую терминологию, никогда уже не путая клотик с яликом и навек отличая зюйд-вест от норд-оста.
"Славянские сказки" – этот изысканно иллюстрированный сборник волшебных сказок Чехии, Болгарии, Польши и Сербии читала бесконечно. И ещё мне кто-то из маминых друзей подарил толстый том "Иозеф Лада – детям", на чешском языке. Там были стихи, басни, маленькие рассказы – и всё в картинках великолепного художника Иозефа Лады (он иллюстрировал и "Швейка"). Написано на латинице, а то и дело складывается в понятные слова – дивилась я чешскому языку. И наверное, отчасти и поэтому впоследствии посоветовала своему старшему сыну Севе пойти учиться на чешское отделение филфака университета.