Именно в Сфере в 60–80-х вызревали те законы нашей жизни, которые через некоторое время станут основными, главными, определяющими. Это было государство внутри государства, шар внутри шара. Но для связи с этим миром нужно было иметь житейский аппетит, крупные запросы, очевидные желания иметь что-то сверх обычной пайки. Ничего этого в семье не водилось, поэтому никаких соприкосновений со Сферой у меня не было.
А хорошо бы хоть кто-то из Сферы 60–80-х годов обладал литературными способностями и написал бы нам свой "биороман"!
Кстати сказать, сегодня вызревает иная Сфера, но тоже потенциально весьма опасная. Заходя в её мир (с целью подвергнуться обслуживанию), я снова наблюдаю некую однородность и сплочённость, уже по национальному признаку. В Сфере нынче говорят, как правило, с характерным акцентом – и уж конечно, это снова "шар внутри шара"…
"Элита, или Мажоры". Это о детях "мажоров" споёт потом трогательный обличитель Юрий Шевчук: "Приветствую вас, сыновья дипломатов, артистов, министров… по улице чешут мальчики-мажоры, на папиных "волгах" мальчики-мажоры…". Видимо, и это чисто московское явление – какие ещё мальчики в Ленинграде на папиных "волгах"? Что-то явно грезилось нашему уфимцу из чьих-то рассказов… Какая-то элита в Ленинграде, конечно, существовала, но вела себя – в отсутствие иностранных посольств – тише воды и ниже травы. Был ли богат композитор Андрей Петров? Да должен бы, но никаких рассказов на эту тему не припомню. В Москве люди из своих талантов, куда более скромных, как-то выжимали масла пожирнее, ленинградцы решительно "жить не умели". Подержанная "мерседес" Товстоногова была одна на весь Ленинград и никаких "классовых чувств" у населения не вызывала.
Бывшая столица империи и колыбель трёх революций действительно стала образцовым социалистическим городом, "примером примерных"!
Единственное, что отличало Ленинград по материальной части, – это остатки империи в виде драгоценностей, мебели и живописи, которые осели на руках у населения. В городе проживали несколько крупных коллекционеров, но вообще добра после изгнанных хозяев и умерших блокадников было так много, что почти в каждом семействе что-нибудь да водилось – фасонистый стул, дореволюционное колечко с рубином или картинка маслом неизвестного, но приличного художника…
Водилось и у нас! Украшения бабушка в блокаду продала, а стулья ампирные (взяла на распродаже шесть штук и уверяла, что из Зимнего дворца) остались. Фигурировали в её комнате и два бронзовых подсвечника, японская ваза, люстра "прежнего времени" с хрустальными подвесками, модерновое зеркало, этажерки на нервных тонких ножках, буфет – хоть не красного дерева, но явно не пролетарский, а хороших мещанских кровей. Всё это бабушка приобрела в пору достатка, то есть в конце тридцатых годов. Эпоха называлась "до войны", и её бабушка вспоминала с придыханием и слезами на глазах.
На нашу мебель, еду и одежду бабушка смотрела прищуренно-скептически. Это была не мебель, не еда, не одежда – всё настоящее было "до войны", и знать этого мы, несчастные, уже никак не могли. Там, "до войны", проживали настоящие сосиски ("ткни вилкой – сок брызнет!"), настоящая селёдка ("залом"!), в магазинах, владельцев которых бабушка знала лично, продавался настоящий хлеб и настоящий шоколад. А ткани! Креп-жоржет, креп-сатин, бостон! Им не было сносу, что правда, то правда, – я перешивала себе бабушкины кофточки из пресловутого креп-жоржета и носила их годами. Бабушкина люстра до сих пор висит у родителей…
А у нас, в молодой семье, всё уже было типовое, страшненькое, из полированной фанеры. Ковров и хрусталя (образ мещанского вожделения тех лет) мы не покупали, ножи и вилки помню самые обычные, с ручками "под слоновую кость" – желтовато-бежевый, чуть светлее, чем крем-брюле, самый популярный тогда вид отделочной пластмассы. Из неё делали телефоны, ею украшали радиоприёмники и внутренности автомобилей.
"Экономика должна быть экономной!" – провозглашал на партийном съезде Леонид Ильич Брежнев, и это не были пустые слова: я всё детство, девичество и юность провела в условиях такой экономики. В панельной "хрущёвской" пятиэтажке, с холодильником и телевизором в кредит из универмага, с самым дешёвым торшером из "Электротоваров", в троллейбусе № 24 до школы, в штопаных-перештопаных колготках, не имея никакого представления о маникюре, парикмахерской, хорошем белье…
Кстати сказать, заботы о развитии космоса и тяжёлого машиностроения так занимали партию, что о предметах женской гигиены не задумался никто (а партийные женщины, видимо, стеснялись встревать с ничтожными женскими проблемами). Советские женщины действовали с помощью ваты и марли, что было громоздко, трудоёмко и неэстетично. (И вот почему мы сейчас любуемся на рекламу прокладок и вообще на победоносный бунт "ничтожных женских проблем" —
ПОТОМУ, ЧТО ВСЁ, ЧТО УНИЖЕНО, —
БУДЕТ ВОЗВЫШЕНО.
ВСЁ, ЧТО ВОЗВЫШЕНО, —
БУДЕТ УНИЖЕНО.
Это закон.
Он работает.
Он работает без перебоев!)
…О том, что я плохо одета (с дрожью вспоминаю купленные мне однажды мамой шерстяные ядовито-зелёные брюки, севшие после первой стирки, так и ходила с куцыми штанинами), я догадалась к восемнадцати – девятнадцати годам и тогда только начала думать в эту сторону – шнырять по комиссионкам, что-то себе шить и вязать. Вот настолько голова жила отдельно от тела!
Но – "я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю…". Депривация рождает, как известно, пророческие грёзы, аскеза – путь к плодоношению духа. Нисколько не жалею о материальной скудости своего "детства, девичества, юности", потому что это не стало настоящим душевным переживанием. Летом у меня был лес – а лес сам по себе образ богатства, изобилия! – а в прочее время "лесом" были книги, фильмы, спектакли, так что мою жизнь определяла не школьная программа и не партийные съезды, а:
искусство и природа.
Да сам Гёте сказал бы вам, это всё, что надо человеку.
Глава одиннадцатая
Конечно, Достоевский!
С Достоевским я повстречалась в одиннадцать лет и с тех пор не расстаюсь. «Конечно, Достоевский!» – так называется моя киноповесть, которая под именем «Жар» зажила с 2011 года на сцене петербургского Театра на Литейном. В ней я обыграла некоторые мотивы из сочинений любимого автора, причём ни в одном отзыве на спектакль никто на это не обратил внимания, так что играла я, как и положено, для собственного удовольствия. Не может же быть, чтобы дипломированные театроведы не опознали ни Смита с дохлой собачкой из «Униженных и оскорблённых», ни Крафта из «Подростка» с его идеей «русские – второстепенная нация и в качестве русского не стоит жить»?
Хочется верить, что этого быть не может и дело обстоит куда лучше – многим пишущим об искусстве сегодня просто не под силу анализ драмы. (Куда там! Надо прибиться к какой-нибудь шайке, защищать её имущественные интересы, продавливать "своих" в свалке за чинами, наградами, грантами. Если вдруг встречаешь в прессе спокойный искренний голос, который действительно что-то рассказывает о спектакле, – это сто процентов не театровед, а приплывший в критику со стороны филолог или журналист…)