Громко никто не разговаривал, но в воздухе висело тихое жужжание – слухи. Информация отсутствовала полностью. «На крыше дома напротив появились снайперы». – «Да нет, это, наверно, наши». – «Да нет, небось какие-нибудь ихние журналисты – оттуда снимать удобно». – «Танки идут по Можайке». – «Да нет, днем не начнут, побоятся. Ночью пойдут – как вчера». – «Да они с набережной пойдут!» – «Нет, если пойдут, то по Кутузовскому – чего им эти троллейбусы!» – «Надо туда людей побольше поставить». – «Говорят, на окружной встали – дальше не идут». – «Говорят, Таманской приказали выдвигаться, а они все отказались». – «Молодцы, шли бы к нам». Периодически из Белого дома сбегал по ступеням какой-нибудь озабоченный человек, и на него тут же набрасывались плотным кольцом: «Ну что?» – Но и он ничего не мог сказать.
Знаете, какое было настроение? Очень хорошее. Каждый пришел сюда сам и понимал, почему он здесь и зачем, и от этого было светло, и нигде я больше не видел таких прекрасных лиц. Не знаю, чем бы все кончилось, если бы ГКЧП (даже сочетание букв – мерзкое) решился на штурм, но народу бы полегло много – очень было непохоже, что эти ребята побегут.
Когда стемнело, приволокли аппаратуру, расставили ее под дождем на ступенях – решили устроить концерт – затея несколько сюрреалистическая, но почему бы и нет? О качестве звука говорить не приходилось, я вообще удивляюсь, как никого не убило током, кто-то пел, я тоже пел, уже не помню что, и кто-то держал надо мной зонтик, и все равно капли дождя стекали по чужой гитаре, и пальцы плохо гнулись от холода. Почему-то было ясно: если сегодня ночью штурмовать не будут, то, наверно, и завтра не будут. Интересно почему? Всем было ясно.
Утром отогревались горячим чаем – казалось, дождь теперь будет идти всю жизнь, и ничего не происходило, а потом вдруг стало известно, что вроде бы гэкачеписты полетели в Форос к Горбачеву – забздели!
И радоваться мешало только то, что никто не мог сказать, правда это или нет. И были люди, призывавшие не поддаваться на слухи и провокации, не радоваться раньше времени и стоять до последнего, и конечно, они были правы. А еще через несколько часов голос на животе у деда сообщил, что члены ГКЧП вернулись в Москву ни с чем и по прибытии арестованы!
И – хотите верьте, хотите нет – в эту самую минуту перестал дождь – как выключили! – и выглянуло солнце. Вот уже не знаю, что может быть пошлее. Но было именно так.
Очень нечасто в жизни я испытывал такую радость.
Как же мы выпили вечером!
Борис Николаевич, говорят, тоже выпил.
А вспомнить – вместе с вами – я хочу только одно: как тогда перепугались коммунисты. Как поджали хвосты, как залебезила еще вчера такая грозная газета «Правда». Они думали, что теперь с ними поговорят их методами. И как уже через два-три месяца они опять надули щеки и расправили грудь, поняв, что их методами с ними разговаривать не будут – не рубят голов демократы. И в какую позорную комедию превратился суд над КПСС.
История начинает повторяться с того момента, когда умирает последний человек, который помнит, как все было на самом деле.
Вы помните, господа, что такое пельменная?
Нет, я не имею в виду первые ночные пельменные начала перестройки – вроде бы для таксистов, – про них отдельный разговор. Нет, я – про обычную пельменную семидесятых, коих в нашей безбрежной тогда стране было невероятно много. Пельменная в России – больше чем пельменная. Как вы переведете это слово иностранцу? Damplin house? Не смешите меня.
Пельменная – абсолютная модель мира – со своей эстетикой, запахами, хамством, нечаянной добротой, сложной структурой взаимоотношений человеческого и божественного.
Вся советская держава – одна большая пельменная.
Помните дверь? Она облицована каким-то казенным пластиком – под дерево, и в середину вставлено оргстекло (стекло давно разбили), и оно мутное покорябанное и запотевшее изнутри, и красной краской на нем набито – «Часы работы с 8.00 до 20.00», и кто-то попытался из «20.00» сделать слово «…
[4]
» – не получилось, и поперек ручки намотана и уходит внутрь жуткая тряпка – чтобы дверь не так оглушительно хлопала, когда вы входите, и вы входите с мороза и попадаете в пар и запах.
Я не берусь его описать – молодые не поймут, а остальные знают, о чем я. В общем, пахло пельменями в основном.
Слева – раздаточный прилавок, вдоль которого тянутся кривые алюминиевые рельсы – двигать подносы. Гора подносов (которые, кстати, здесь называются не подносы, а – разносы. Чувствуете – не барское «подносить», а демократичное – «разносить». Интересно, в каком году придумали?), так вот, гора разносов высится на столике с голубой пластмассовой поверхностью, и разносы тоже пластмассовые, коричневые, с обгрызенными краями, и они все залиты липким кофе с молоком (про это кофе – дальше! Вот откуда корни перехода слова «кофе» из мужского рода в средний. Может быть, «говно» тоже когда-то было мужского рода?), и тут же лежит еще одна жуткая тряпка, такая же, как на ручке двери, – эти разносы от этого кофе протирать, и, конечно, никто этого не делает, потому что прикоснуться к серой мокрой скрученной тряпке выше человеческих сил, и несут разнос, горделиво выставив руки вперед – чтобы не накапать на пальто.
За прилавком – две толстые тетки в когда-то белых халатах и передниках. Они похожи, как сестры, – голосами, движениями, остатками замысловатых пергидрольных причесок на головах, печалью в глазах. Это особая глубинная печаль, и ты понимаешь, что ни твой приход, ни стены пельменной, ни слякоть и холод за окном, ни даже вечная советская власть не являются причиной этой печали – причина неизмеримо глубже. Вы когда-нибудь видели, как такая тетка улыбнулась, – хотя бы раз?
Одна из них периодически разрывает руками красно-серые картонные пачки, вываливает содержимое в огромный бак, ворочает там поварешкой. Из бака валит пар, расплывается по помещению, оседает на темных окнах.
Вторая равнодушно мечет на прилавок тарелки с пельменями.
Пельмени с уксусом и горчицей – 32 коп., пельмени со сметаной и с маслом – 36 коп.
Сметану либо масло тетка швыряет тебе в тарелку сама, а уксус и горчица стоят на столиках – уксус в захватанных пельменными руками и оттого непрозрачных круглых графинчиках, а горчицы нет – она кончилась, и баночка пустая и только измазанная высохшим коричневым, и торчит из нее половинка деревянной палочки от эскимо, которой кто-то всю горчицу и доел, и идешь по столам шарить – не осталась ли где. «Простите, у вас горчицу можно?»
Столы маленькие, круглые и высокие – чтобы есть стоя, на ножке у них специальные крючки для портфелей и авосек, а потом ножка переходит в треногу и упирается в пол, и, сколько ни подсовывай туда сложенных бумажек – стол все равно качается.
Пельменная, если угодно, – маленький очаг пассивного сопротивления советской власти, пускай неосознанного. У нас тут внутри своя жизнь и свои отношения, и никаких лозунгов и пропаганды, и приходим мы сюда делать свое мужское дело, и или ты с нами, или не мешай – иди.