У меня не осталось слов.
— Пожалуйста, Зельда, дай мне еще один шанс.
Я подумала об Эдуарде, о моем собственном шансе.
— Ты всегда говорила, что любовь для тебя все, что ты не представляешь себе жизни без меня, что тебе она и не нужна, ты скорее умрешь. Если любишь меня хоть немного…
— Я подумаю, — перебила я, зная, что если позволю ему продолжать, пропаду окончательно.
Интерлюдия
Когда я познакомилась со Скоттом, первое, что поняла, помимо того, что он чертовски красив, это то, что он армейский офицер. Затем я узнала, что он янки и писатель. Поначалу мне казалось, угрозу для наших отношений представляют первые два факта. На третий — на то, что он писатель, — я готова была поставить все, как и он сам. И все же этот третий факт, вокруг которого мы выстроили наш мир, оказался не сердцем этого мира, а пушечным ядром, и мир разваливался на куски.
Скотт был первым серьезным писателем, с которым я познакомилась. Но к 1924 году я знала уже нескольких. Банни и ребята из Принстона — серьезные, но неуспешные, Эдна Миллэй, Джордж Натан, Шейн Лесли, Дороти Паркер, Синклер Льюис, Дон Стюарт, Шервуд Андерсон, Том Бойд, Пегги Бойд, Анита Лус, Карл ван Вехтен, Ринг Ларднер, Джон Дос Пассос, Арчи Маклиш, Жан Кокто и, конечно, моя любимица Сара Хаардт. Я и сама в какой-то мере стала писателем.
Писатели бывают разные, но в целом мне казалось, что я их понимаю, насколько вообще можно понять подобных людей. Нам всем было что сказать. Чтобы выразить это, мы не нуждались в музыкальных инструментах, красках и мольбертах, глине и мраморе. Для нас главное — письменное слово. Не все писатели стремятся к глубине (хотя очень и очень многие), некоторые желают просто развлечь публику, кто-то хочет просвещать, кто-то, подобно Эмили Дикинсон, пытается самым малым набором слов взывать к самым общим, первобытным чувствам, чтобы показать, каково это — быть человеком в современном безумном мире.
И все же из всех писателей, которых я повстречала на сегодняшний день (а с двадцать четвертого года этот список существенно пополнился), я не знаю никого, похожего на Скотта.
В том возрасте, когда я вовсю училась делать «колесо», кататься на роликовых коньках спиной вперед и таскала у брата сигареты, чтобы узнать, откуда берется вся шумиха по поводу курения, Скотт писал одноактные пьесы. Он писал стихотворения и тексты к песням. Вскоре после этого его пьесы разрослись до трех актов, в них появились режиссерские ремарки. Он писал детективы, приключенческие рассказы и драматические истории. Его пьесы начали ставить в театрах. Он все писал и писал… А потом он написал роман, и снова написал роман, и снова, и еще пьесу для Бродвея, и мюзикл, и самые разные киносценарии, и столько рассказов, что я не могла их пересчитать. Когда не был занят художественной литературой, он писал очерки, статьи, письма и рецензии на книги. Скотт делал заметки и вел книги учета, в которых отмечал все свои произведения и заодно мои.
О, и я только сейчас вспомнила один случай.
Мы тогда только-только поженились — думаю, еще жили в «Коммодоре», — и загулялись настолько допоздна, что решили дойти до Ист-Ривер и посмотреть на рассвет. В лучших нарядах мы шли с вечеринки в квартире одного из друзей Джорджа. Мы были незнакомы, но нам и в голову не пришло бы отказаться от приглашения. К тому же нас там, похоже, знали все.
Мы вышли из ист-сайдской квартиры где-то в районе Семидесятой улицы в выцветше-серую предрассветную пору, прошли до реки, все еще радостные и возбужденные.
Я то и дело теряла равновесие — каблуки были чуть выше, чем я привыкла. На мне был пиджак Скотта, на нем — моя расшитая бисером шляпка.
Ист-Ривер на рассвете источала сырой, масляный запах, хотя и не такой ужасный, как венецианские каналы в августе. Можно было ощутить, что повсюду, на периферии зрения, разлагается рыба. И все же мы уселись на пустом крыльце и сидели, держась за руки, не замечая ничего дурного. Блаженно вздохнули, наслаждаясь своей молодостью, влюбленностью и популярностью, которой были обязаны просто потому, что у Скотта появилось несколько мыслей и он записал их на бумагу.
— Так подумаешь, кто угодно бы с этим справился, — сказал он. — Писательское ремесло на первый взгляд простое. Даже мне кажется, что звучит все очень просто, а ведь у меня есть сто двадцать два отказа, подтверждающих обратное.
— Но как понять, писатель ты или нет? Я хочу сказать, у меня появлялись мысли, и я их записывала…
— Ты имеешь в виду свой дневник?
— Да, мой дневник. И я каждый месяц пишу, целую тонну писем, наверное, отправила. И попробовала записывать несколько идей для рассказов, но у меня скверно получается…
— Будет получаться лучше.
— Может быть. Но я говорю о том, что никогда не думала: «Я писатель». А ты думал. Почему? Как ты понял?
— Очень просто: когда я не писал, меня не существовало.
Так что тем вечером на вилле «Мари», сказав Скотту, что мне нужно подумать, я зашла в дом, забрала подушку и одеяла и устроила себе постель в шезлонге в саду. И тогда, июльской ночью под сенью лимонных деревьев, я беседовала сама с собой о правильном и подлинном, о желаниях и реальности.
Эдуард милый, хороший человек. Да, нас тянуло друг к другу, нас связывали эти дни в средиземноморском безвременье, возбуждение от поступков необычных и нечестных, которые сами по себе привлекали таких, как мы, любителей риска. Но было ли между нами что-то еще? Я все еще с трудом объяснялась по-французски, его английский звучал немногим лучше. Воскресив в памяти все наши встречи, я осознала, что наше общение было очень примитивным. И хотя есть много женатых пар, которых объединяет даже меньшее, чем нас, я уже ясно понимала, что подобный брак не для меня.
Вот к каким выводам я пришла: Эдуард для меня не столько мужчина, сколько образ, символ моего стремления к чему-то, чему я не могла пока дать определения. Если бы тогда я слышала про Амелию Эрхарт, я вполне могла бы устремиться за ее примером, а не за Эдуардом.
Я не была по-настоящему влюблена в него. Эдуард был символом. Эдуард был симптомом. Скотт, со всеми своими недостатками, был хозяином моего сердца.
К тому времени, когда я зашла в дом, высыпала первая роса. Я прошла в спальню, оставляя за собой мокрые следы. Скотт сидел на кровати. В темноте светился кончик его сигареты. Я сняла с себя мокрую одежду, забрала у него сигарету и отложила ее.
— Ты остаешься?
— Да.
— И больше никаких пляжей, никаких обедов, ты шагу без меня не ступишь, пока он здесь.
— Хорошо.
Остаток ночи никто из нас не произнес ни слова, что удивительно. Той ночью мы хранили молчание, чтобы слышать нашу истину, чтобы ее можно было увидеть, почувствовать в прикосновениях нашей кожи, в наших вздохах, в осторожных взглядах украдкой, в том, как мы прижимались лбами друг к другу.