– Финал открытый, как и в «Счастливых водах», – бросил вдогонку автор.
Ты понимающе кивнул. Надо было что-то говорить, но не хотелось. Да и не было сил.
Красномордый громко захрапел.
– Ну как вам? – тихо и вкрадчиво спросил автор.
– Интересно, – неопределенно ответил ты.
Слепецкому и этого было достаточно, и это вдохновило его на продолжение своего рассказа.
– А знаете, какую метаморфозу я произвел с вашей фамилией? Знаете, как зовут нашего главного героя? Золотоносов. Николай Золотоносов!
Ты даже отшатнулся, не сводя со Слепецкого своих широко открытых глаз. «Нет, все-таки он писатель. Плохой, но все равно писатель…» Только ты знал о своем выдуманном детском двойнике Кольке Золотоносове, помогавшем тебе взрослеть, жить, справляться с зубной болью и тягой к онанизму, а Слепецкий словно забрался тебе в подкорку, в глубины подсознания, все там выведал и теперь собирается рассказать об этом всем.
Примерно такими были в тот момент твои испуганные, взъерошенные мысли, и, как всегда, ты ошибался, попросту забыв, что в предыдущую встречу со Слепецким в СИЗО сам рассказывал ему о своей теории двойников и выдуманном в детстве Кольке Золотоносове, и в душе твоей вдруг стала подниматься незнакомая тебе глухая и тяжелая, как стена, волна, невидимыми буквами на которой было написано: «НЕТ!».
Нет, ты и раньше знал, а если не знал – догадывался о силе этого короткого слова, но тогда оно шло от ума, теперь же это было движение души, которая напряглась вдруг, стронулась со своего места где-то в середине груди, до каменной твердости окрепла и двинулась вперед, в бой, готовая ни перед чем и ни перед кем не останавливаться.
Ты почувствовал, как каменеет твое тело и как наливаются гипсовой тяжестью загипсованные руки. Лицо при этом сделалось строгим и серьезным, а глаза скорбными.
– Он умер, – сообщил ты тихо.
– Кто? – не понял Слепецкий и даже, кажется, немного испугался.
– Колька. Николай Золотоносов. Мой двойник. Его давно нет в живых. И не трогайте его! Я не даю вам на это права! Он – мой! И так нельзя. Как вы пишете, так нельзя писать. Это преступление. Это обман. Вы не писатель, Дмитрий Ильич Слепецкий, вы – вор! Вы воруете у жизни правду! А без нее все бессмысленно, сама жизнь бессмысленна. И я не могу, не могу больше находиться с вами в одном месте! – произнеся эти слова, ты поднялся, вышел из палаты и, найдя врача, потребовал немедленно вернуть тебя в общую.
Что и было исполнено.
Ты не жалел потом о случившемся, не корил себя за свои слова, не рефлексировал, как раньше, по какому-то невзначай оброненному слову, ты сказал «нет» и сделался сильнее, правда лучше от этого не стало.
Что же касается твоей второй, заявленной в заглавии главы встречи со Слепецким, то расскажу о ней предельно коротко.
И не только потому, что она неприятна тебе, настолько неприятна, что не хочется вспоминать даже вкратце, но, главным образом потому, что твои многосложные отношения со Слепецким полностью уместились в вышеописанные две встречи, а эта последняя – не более чем точка в них, не многоточие, а именно – точка.
Итак, спустя какое-то время у вас в общей стали говорить, что завтра в камере появится стукач и нужно будет устроить ему темную.
Ты к этим разговорам не прислушивался и, разумеется, участвовать в экзекуции не собирался.
Но, как это часто с тобой бывает, пришлось.
Ты понял это, когда увидел, что в камеру входит Слепецкий.
Неизвестно, на чем он погорел, что сделал не так, но, судя по бегающим испуганным глазам, понимал, для чего его из одиночки перевели в общую. И, увидев тебя, он кинулся к тебе как к спасителю и говорил, не замолкая, но при этом не признался в том, что даже для тебя было очевидно: Слепецкий заложил тебя, твоя кровь в лифте была обнаружена, и дело твое бойко побежало вперед к судебной расправе на этой стукаческой смазке.
«Попросит прощения – прощу», – сердито и благородно думал ты, рассеянно слушая испуганные словоизлияния Слепецкого.
Он не попросил прощения, и ты не простил, но, когда пришло время экзекуции, на тебя что-то нашло – проявив вдруг недюжинную силу, ты оторвал от шконки стальную рейку и, размахивая ею, не подпустил к Слепецкому никого, пока не появились надзиратели.
Об этом случае даже Юлий Кульман писал, но когда свежий номер «Демократического наблюдателя» с заметкой попала тебе в руки, читать не стал – настолько неприятно было это вспоминать.
Вот и всё, точка! Потому что история наша не о Слепецком, и даже не о твоих отношениях с ним.
Встретившись и пообщавшись с Ником Шерером, ты подумал, что если есть такие люди, как он, значит, бог есть, но появление Слепецкого жирной чертой перечеркнуло эту мысль, оставив тебя не с отрицанием даже, а попросту ни с чем, и, размахивая железным фрагментом шконки, ты отмахивался не от сокамерников, испуганно размазавшихся по стенам, а от несуществующего теперь для тебя бога.
IV. В бега!
1
Все почему-то боятся побега заключенных из мест лишения свободы – все, абсолютно все: и власть предержащие, и те, кого принято называть простым народом, причем у каждой из этих неравноценных и неравноправных частей населения нашей страны имеется свой особый страх.
Хотя власть боится меньше, по большому счету она у нас ничего не боится, кроме потери власти, которая для нее и цель и средство, на остальные страхи просто не остается ни времени, ни сил, но к побегу заключенного или группы заключенных на волю относится резко отрицательно, потому что каждый такой побег бросает на нее, власть, внезапную и нежелательную тень.
(Вертухаи в чинах и вертухаи без чинов – это, так сказать, промежуточная власть – одной ногой здесь, другой там, – эти боятся не побегов, что им побеги, а того, что, когда последние случаются, власть вспоминает о них, вертухаях, и летят головы, и какие головы, из-за какого-то козла или группы козлов.)
А вот тот самый простой народ, благодаря которому российская власть искони существует, или, назовем его проще, обыватель, боится искренне и неподдельно, как маленький ребенок, который слышит произносимые речитативом кем-нибудь из старших товарищей слова считалки: «Вышел немец из тумана, вынул ножик из кармана: “Буду резать, буду бить…”» – как будто немец взаправду вышел и сейчас начнется, как ветхая старушка – божий одуванчик – боится выходить на улицу в темное время суток из страха быть изнасилованной, тогда как в молодости нисколько этого не боялась, как будто бедный беглый зэк для того бежал на волю, чтобы резать, бить и насиловать.
При этом обывательский страх не лишен и гражданского негодования в адрес власти: куда, мол, они там смотрят, может, сами все подстроили, но страха, общего нашего страха это, увы, не отменяет.
Боялись, боимся и будем бояться.