Слепецкий передал информацию о тебе оперативникам, предав тем самым из рук ангажированного следствия в руки неправедного суда, но что, кого, куда мог передать этот человек? Все свое ты уже получил – с верхом, с лихвой, на десятерых хватит…
Думая так, ты смотрел на Космачева, преодолевая внутреннюю к нему неприязнь, смущенно вспоминая свое внезапное ночное пробуждение, ударившую в голову страшную мысль-долженствование, не понимая, почему она появилась… Однако тебе не хотелось удовлетворять любопытство этого неприятного человека, ты не собирался ничего больше рассказывать.
Несомненно почувствовав такое твое к себе отношение, Космачев засмеялся мелко и замахал руками.
– Отстану, отстану, сейчас отстану и не стану больше приставать, вы только одно скажите: было?
С улицы донеслись ругательства бригадира и обиженные голоса – там строились, чтобы идти в столовую.
– Что – было? – не понял ты.
– Не лукавьте, вы все прекрасно понимаете. Скажите: было или не было?
Ты ничего не ответил и ушел, он же понял это по-своему – видимо, ему очень хотелось, чтобы было, он даже пошел в тот день на работу и работал: менял ржавые вентили в канализационном люке. Вас там было трое: он, ты и еще один. И все время Космачев старался остаться с тобой наедине, видно, не терпелось поскорей узнать.
– Что, прямо в церкви было? – когда он задавал этот вопрос, глаза его горели охотничьим азартом.
Ты промолчал, а он ободряюще улыбнулся, рассказывая:
– Я в детстве брал с собой на клирос зеркальце, кругленькое такое, не только у девчонок, но и почти у всех мальчишек они были. Зайчиков пускали. А я на клиросе с его помощью под подолы поющих женщин заглядывал. Не то, что меня это так уж интересовало, я еще маленький был, просто хотелось убедиться, что бога нет. Мать тогда верила истово и меня заставляла, а испод жизни хорошо от веры отвращает. А когда подрос немного, смотрел от дверей на задницы стоящих на коленях богомолок… Фантазировал, и не только, но больше все же бога убивал. Убивал потихонечку, по кусочку его от себя отрезал. Убивал, убивал и – убил! Я книжку недавно одну читал, американскую, она так и называется: «Как я убил Бога», так там описывается, как один епископ католический мальчика прямо на алтаре поимел, как потом кровь с алтаря отмывать пришлось – вот убил так убил, я даже позавидовал…
Третий, что был в тот момент в канализационном люке, позвал к себе одного из вас, и Космачев спустился вниз, а ты остался наверху. Люк был неглубокий, и начинающая редеть макушка Космачева то исчезала в нем, то поднималась, как поплавок, маяча перед глазами.
В твоих руках был тяжелый газовый ключ…
Лежа потом ночью без сна, ты видел эту картину вновь и вновь: как, хищно прочертив воздух, тяжелое холодное железо опускается и замирает, вминаясь в мягкое, заглушающее удар темя, как выступает по краям густая черная кровь, как, вздрогнув запоздало, тонет в проеме люка поплавок ненавистной головы, и тебе делалось плохо – подступала к горлу тошнота, начиналось головокружение.
Бил по Космачеву, а попадал в себя.
Как раздавленный червяк, ты корчился под серым суконным одеялом, то обливаясь потом, то холодея: ты должен был его убить и не мог этого сделать.
В ночном петушатнике стоял гомон обиженных голосов. Одноотрядники разговаривали во сне. Ты знал это по своим бессонным ночам в общей камере Бутырки: убийцы продолжали там убивать, разбойники разбойничать, жулики жулить. Обиженные и во сне отличались от всех других заключенных – даже там они обижались… Обида в голосе, плачущая обиженная интонация – они объясняли что-то кому-то, пытались донести, точно при этом зная, что объяснения приняты не будут, что они не будут даже услышаны.
Один Космачев спал беззвучно, безмятежно – как победитель, раскинув руки, на спине.
Лампочка у двери горела всю ночь, и он был хорошо виден.
Если подойти осторожно, неслышно и воткнуть сделанную из электрода заточку в район солнечного сплетенья, то он даже не вскрикнет…
Или полоснуть по запрокинутому горлу опасной бритвой и успеть отскочить, чтобы не обрызгало кровью…
У тебя не было заточки, не было бритвы, и хорошо, что не было, ведь если бы они были, ты все равно не убил бы, а мучился бы еще сильней от своего безволия, бессилия, от унизительной неспособности убить.
Мысль приказывала, но ты не мог выполнить ее приказ.
А еще можно было накинуть ему на шею леску-миллиметровку или гитарную струну, но не ловили рыбу в 21-м отряде и на гитаре никто не играл…
У тебя не было в его адрес подозрений, их просто не могло быть, но было чувство к этому человеку – необъяснимое чувство ненависти, и может быть, это чувство заставило тебя задать вопрос, когда его улыбающаяся физиономия появилась в канализационном люке:
– А зачем вы у старухи бусы с шеи сорвали?
Задавая этот вопрос, ты ничем не рисковал, мало ли что кому в голову взбрело.
– У какой старухи? – не сразу понял Космачев.
– У той самой…
– А-а, – Космачев вспомнил и, скашивая взгляд, засмеялся. – Я сам на нервах весь был, но говорю ей на всякий случай: «Здравствуйте, бабушка!» – а она как закричит: «На кол его, на кол!» И пальцем в меня тычет. Ну и взяла досада… Ах, думаю, старая сука! А бусы были красивые, старинные наверняка… Постойте, постойте, так это вы на ее похоронах были? Она что, ваша родственница, бабушка?
– Почти, – ответил ты, ужасаясь.
Перед тобой был тот, кто совершил приписанные тебе преступления.
Он протянул руку, и ты помог выбраться ему наверх.
Промучившись без сна еще одну ночь, ты с трудом дождался утра – серого, бесцветного, как все в» Ветерке», ты не знал, как, чем, каким образом убьешь Космачева, но точно знал, что это произойдет сегодня.
Утром выяснилось, что ты не идешь на работу, а остаешься дежурным по бараку – бригадир так решил.
«Ну вот и хорошо», – подумал ты.
Обычно в бараке всегда оставалось несколько человек – больных и сачкующих, но в тот день не оказалось никого. Больные уползли в санчасть, понукаемые бригадиром сачки расползлись по объектам.
«Еще лучше», – подумал ты.
Вас в бараке было двое: ты и он.
Ты мыл полы.
Он пил кофе.
Ты елозил по дощатому полу шваброй с намотанной на край мокрой тряпкой, а он полулежал на шконке с кружкой в руке и посматривал на тебя то задумчиво, то насмешливо.
Убить, убить, убить!
Теперь это была уже не долженствующая мысль, не ненависть, совсем тебе не свойственная, однако и не утверждение истины – истина не утверждается ничьей смертью, но еще больше все запутывает, – у тебя просто не было другого выхода.
Теоретически ты мог бы пойти в оперчасть и сказать: «Так-то и так-то», но практически это ничего бы не изменило, потому что у тебя не было доказательств, а учитывая возможный особый статус Космачева, даже доказательства вряд ли могли что-либо доказать. Ты должен был его убить, просто убить, и всё, и не скрываться потом, а сказать прямо: «Да, это я убил потому-то и потому-то», и слова признания в этом поступке станут, могли бы стать первым доказательством твоей невиновности.