«А что если в этом, нехитром на первый взгляд, действии какая-то подлая магия заключена?» – подумал тогда Челубеев. – Как «крибле-крабле-бумс» в сказке, сказал – и вот ты уже Карлик-нос»…
Нет, в сказки Марат Марксэнович еще в детстве перестал верить и при советской власти ни про что такое не думал – да и не было ничего такого, а сейчас каждый вечер по телевизору то «тарелки», то барабашки, то зомби всякие – поневоле поверишь.
Перекрестишься – и будешь потом, как Шалаумов с Нехорошевым, молчать и кивать.
«Но черт с ними со всеми, не захочет человек, никто его не зомбирует!» – упрямо подумал Марат Марксэнович и хотел вернуться к Дусе и Фросе, но даже шага не сделал.
«А не будет ли это изменой принципам? Как если бы, к примеру, настоящий коммунист, какие были раньше не только в кино, но и в жизни, встал и вместо “Сталину слава” сказал: “Хайль Гитлер!”… Нет, не при всех, не на партсобрании, а наедине с собой, но это ведь еще хуже, еще страшней, больше, чем предательство…»
Пока Челубеев пребывал в несвойственных его характеру сомнениях, все глубже в них погружаясь, стало ему вдруг казаться, что в кабинете есть кто-то, кто к этим сомнениям его подводит и в них, как в омут, затягивает. Медленно повернув голову, Марат Марксэнович остановился взглядом на иконе.
Усмехнулся, – монах икону забыл, как же – хитер бородатый… Подошел к ней решительно, поднял без страха и сомнения и понес.
Юлька за своим рабочим столом, как всегда, отсутствовала, а на столе, как всегда, куча неразобранных бумаг и свежая почта, среди которой выделялся конверт из обл-суда. Не было никакой спешки, да и интереса особого не было, но взял его Челубеев, открыл, прочитал, что там написано, еще раз прочитал и понял: «Вот она – мина!»
Кровь закипела от радости в жилах, но усилием воли Челубеев охладил ее, чтобы остужала мозг, делая его спокойным и расчетливым – при ЗАминировании требуется быть не менее хладнокровным, чем при РАЗминировании.
После чего положил «мину» в боковой карман кителя, взял икону, вынес ее на улицу и поставил в коляску монашеского мотоцикла.
Просили заправить?
Заправим!
Челубеев сбегал к своей «Нивке», в которой всегда на всякий случай канистра с бензином стоит, перелил в мотоциклетный бак, подбавил маслица – тоже под рукой оказалось. Ключ зажигания бородатый, конечно, унес, но это не остановило – соединил какие надо проводки и с пятого удара (монах по полчаса заводит) завел, вскочил на сиденье и хорошенько газанул, вспомнив юность, когда на угнанной «Яве» катал соседскую девушку Яну по ночным Чебоксарам.
На войне мины под танки специально дрессированные собаки подкладывали, в школе про них рассказывали, и даже картинка такая в учебнике была. Жалко собачку, а что поделаешь – за Родину…
Свою «собачку» Челубеев не дрессировал, но был уверен, что никуда она не денется, побежит, поползет, понесет в логово врага «мину».
Ухнет взрыв, ахнет враг, и вот она – победа!
Да и от «собачки» заодно избавление…
…Челубеев вспомнил, как мотался по зоне на монашеском «Урале», пугая охрану: Зуйкова искал и нашел его не где-нибудь, а в сортире, и не с кем-нибудь, а с вонючим неугодником.
Такие они, православные…
– На эхе ночь, – проговорил Марат Марксэнович, – На эхе ночь, на эхе ночь…
Эту загадочную фразу он слышал несколько лет назад, когда гостил в Москве у дяди и они полуночничали по-мужски на кухне, а из радиоприемника время от времени доносились слова: «На эхе ночь».
Какая ночь, на каком эхе, почему? – для Челубеева это так и осталось невыясненным, но с тех пор эта фраза наилучшим образом помогала при бессоннице – повторишь ее разиков пять и дрыхнешь.
– На эхе ночь…
– Ты что-то сказал?
Челубеев ругнулся в свой адрес – вслух вырвалось, а у Светки ушки на макушке.
Идет сюда?
Точно – идет.
Шлеп, шлеп… Шлеп, шлеп…
– Ты что-то сказал?
Пришла специально, чтобы спросить?
Ну ты, Свет, даешь…
– Да вспомнил тут…
– Что?
– Ничего.
Челубеев не ответил, промолчал – не станешь, в самом деле, среди ночи рассказывать, как усидели с дядей три поллитры и не заметили.
– А я думала, ты меня позвал…
– Зачем?
– Не знаю …
И села в конце дивана на край и вздохнула, как в прошлый раз.
Что это ты, Свет, развздыхалась?
– Сна ни в одном глазу… А Мартышка дрыхнет как ни в чем не бывало! На спинке лежит, лапки кверху подняла.
Челубеев вспомнил, как неслась его Светлана Васильевна через двор со шваброй наперевес, и хмыкнул:
– После этого дела спится вообще хорошо.
– Не смейся, Марат! А вдруг она забеременеет?
– От кого? От кота? – Челубеев не удержался и прыснул.
– А что, сейчас такое время! Все перепуталось, перемешалось… Поневоле поверишь…
Вот ты и поверила – поневоле! Эх, Светка, Светка…
Спросить бы тебя сейчас прямо, как на допросе: «За кого завтра будешь болеть?»
Точнее, уже сегодня…
Так в слезы ж кинется, и тогда точно не получится уснуть.
Но вот ведь как: убить был готов, как лучше застрелить – примеривался, а сейчас жалко – сидит в ногах, как собачка.
Погладить бы тебя по теплой широкой спинке, да нельзя, – поймешь неправильно.
Раньше он неправильно понимал…
Светка возмущалась, смеялась, когда под ним оказывалась. «Да ты неправильно меня понял!»
Неужели поменялись ролями?
Да нет, рановато еще об этом думать. Завтра, завтра я неправильно тебя пойму, Свет, а сегодня нельзя.
Не могу, не имею права!
Хотя, после этого дела засыпаешь сразу…
Но Юлька за стенкой – услышит. Правда, если совсем по-тихому – не услышит…
Но по-тихому Светка не любит, причем категорически.
В молодости еще сказала как отрезала: «А это ты мне даже не предлагай!»
Сделал вид, что удивился: «Почему?»
«Потому что все для своего предназначено».
Ответ жены понравился своей хорошей правильностью, но сделал на всякий случай еще один заход, заговорил с полемическим задором: «А люди что, дураки? Французы – дураки? Весь мир дураки, одни мы умные?» Думал, к стенке припер, не отвертится, а она вдруг возьми и скажи: «Меня от этого стошнит». И стыдно стало тогда Челубееву, противно от собственной настырности, и больше уже никогда не предлагал жене «по-тихому», на стороне иногда забавлялся.