Груша так от всего этого возбудилась, что даже не клянчила колбасу. Она носилась вдоль берега лая, и останавливаясь вдруг, замирала, застыв до стальной крепости мышц – смотрела туда, куда смотрел я.
Я подозвал ее и потрогал нос. Он был горячий. Такое случалось только в ночь перед открытием охоты, когда я тоже не могу заснуть.
– Хабаха не хухается? – раздался вдруг за спиной чужой непонятный голос.
Груша запоздало зарычала и дернулась, но я успел ухватить ее за ошейник. Сзади за спиной стояли в общей нерешительной позе трое.
Трое парней, трое мужчин, хотя данные определения не являются в данном случае определяющими. Они были, как бы тут поточней выразиться, не ненормальные, нет, это определение слишком общее и имеет обвинительный оттенок. Некого там обвинять и не в чем… Тут другое слово подходит – дефективные. Термин этот нынче почти не употребляется, он не современен и, наверное, не политкорректен, но тем не менее – точен. Все они были с дефектами: речи, внешности, походки. И одеты странно и нелепо: в несовременных расклешенных брюках и цветастых с большими длинными воротниками, завязанных на пупках рубахах – этакий заблудившийся во времени и пространстве ансамбль «Самоцветы». Готовясь переночевать на улице в границах незнакомого городка (Городище, кстати, не городком оказался, а непонятным лично для меня городским поселением, в самом деле, что это значит: городские становятся в нем сельскими или селяне собираются стать горожанами?), исходя из своего жизненного опыта я был готов к приходу незваных гостей – влюбленных, выпивох или бомжей, но не таких, не этих…
– Не кусается! – крикнул я, с трудом удерживая защищающую меня Грушу, и они направились к нам гуськом настороженной походкой.
Ребята были совершенно не опасны, раз боялись даже легавой собаки.
– Вы что, артисты? – спросил я приветливо и шутливо.
Они засмеялись неумело, толкая друг дружку и смущенно переглядываясь. Им было лет по двадцать, здоровые лбы, но вели себя, как десятилетние пацаны.
– Не, мы из Иванкина, из индома, – ответил наконец один, и я впервые услышал это название и не сразу понял, что такое индом.
Косясь на рычащую Грушу, которая тем больше рвалась меня защищать, чем крепче я ее держал, стоящий впереди, не самый большой, но самый смелый, спросил, улыбаясь и открывая рот с вбитыми в десны как попало большими редкими зубами:
– У хебя хыпить хесть?
Таким пить нельзя – дети пьяного зачатия, в состоянии алкогольного опьянения они непредсказуемы и опасны, потому первой же мыслью было сказать строгое «нет», но… Что-то в них было жалкое, очень жалкое, настолько жалкое, что я не смог их не пожалеть. Я поднялся, держа Грушу за ошейник, посадил ее в машину и вернулся с бутылкой. Стаканчик был один на всех с цифрой 555 на боку, и, наливая в него водку, я подумал с усмешкой: «Хорошо, что не 666». Мы выпили бутылку, закусывая остатками хлеба, колбасы и принесенными незваными гостями зелеными, размером с орех, кислющими яблоками. Очень хорошо, что я не прогнал их сразу, потому что узнал много неожиданной информации об Иванкине и Городище. Хотя рассказчики они были неважные – то и дело начинали между собой спорить и почти задираться, – я слушал не просто с интересом: волосы поднимались у меня на руках, как бывает, когда слышу такую вот немыслимую правду. Я хотел даже пойти за второй и выпустить уже измаявшуюся в заточении Грушу, но они вдруг стали рассказывать мне и друг другу, как сколько-то лет назад у них в Иванкине «хорох херовек харуху хором харили».
Опять же не сразу я понял, что это значит, но когда они стали между собой выяснять, кто конкретно «харил», затосковал знакомой мне тоской, когда не реагировать нельзя, а реагировать невозможно.
Для непонятливых растолкую…
Якобы в начале девяностых в Городище приехала пожилая женщина, красивая и нарядная, богатая, и всем, кто просил, давала деньги. А в деньгах тогда многие нуждались, работы не было, денег не было, были голод и вши. («Вхы», – втолковывали они мне горячо. – Не знаех, хто такие вхы? Ну ты даех!»)
«Хорок херовек харуху хором харили» означало, что там у них в Иванкине пациенты, постояльцы, пожизненные жильцы, не знаю, как их еще назвать, изнасиловали пожилую женщину, старуху приехавшую в Городище бескорыстно помогать всем нуждающимся.
Слушая сбивчивый возбужденный рассказ, мне хотелось скатить пинками дефективных с крутого бережка, сунуть их в речную водичку и держать так до тех пор, пока не забудут всю ту чушь, которую несли, но что с них взять, с недотыкомок несчастных?
Я уже не слушал, все больше и больше погружаясь в свою тоску.
– Ладно, ребята, идите, а то нам с Грушей надо спать, – оборвал я их становящийся совсем уж безобразным рассказ.
– Болхэ хыпить нет? – спросили они с надеждой.
– Нет, – твердо ответил я и решительно поднялся.
Они пожали мне руку и пошли гуськом, покачиваясь – пьяные дети, и чувство жалости пересилило чувство брезгливости.
Первый паром уходил в шесть, и нужно было не проспать. Я и не проспал, не сомкнув глаз, думая об изнасилованной старухе, о тех, кто ее насиловал, о стране, в которой родился, живу и умру, о народе, принадлежностью к которому горжусь, но в последнее время больше стыжусь.
Не проспал, но на паром попал не на утренний, первый, а на вечерний, последний, так как утром «Василек» не захотел заводиться – карбюратор забарахлил. Автосервиса в Городище не было, пока нашел работавшего на дому механика, пока приехал к нему на тросе, пока провозились с карбюратором, прошел день. (Водку механик брать у меня не стал, но забрал все оставшиеся деньги.)
Я въехал на паром лихо и остановился у самого края, но паромщик все равно смотрел насмешливо и презрительно, как будто знал о поломке и ремонте – в Городище все плохое друг о друге знают.
На том берегу, на выезде, несмотря на лето, стояла непролазная грязь, и я вспомнил о золоторотовских сапогах. К счастью не забуксовав, я выскочил из-под пологого берега наверх и оказался на поросшей травой, с песчаной колеей дороге. Широкая и прямая, километров через пятнадцать, прямо по Лермонтову, у сосны она превращалась в три узкие и кривые дорожки. Вместо камня с надписью, ничего хорошего путнику не сулящей, там лежала ржавая цистерна, на которой была начертана масляной краской дурацкая аббревиатура, что-то вроде «ПУ. ГРЖ. 88 ГЗ».
Я остановился и закурил, внутренне усмехаясь и переделывая старую сказку на новый лад:»Пойдешь налево – машину потеряешь, пойдешь прямо – собаку потеряешь, пойдешь направо – голову потеряешь», и, не раздумывая, двинул направо.
Ни людей, ни строений, даже заброшенных, вокруг не было. Узкая ухабистая дорога шла то полем, то лесом, словно нарочно выбирая для проезда самые неудобные места, виляя, извиваясь и даже делая петли, словно сама точно не зная, куда направляется, а может, и не желая этого знать.
В одном месте прямо на дороге сидел глухарь, здоровенный петух, великолепный экземпляр, сто лет таких не видел. Когда он тяжело и неохотно взлетел, Груша безутешно зарыдала и попыталась положить «нивку» на бок.