Человеческий лом, живые дрова.
Признаться, содрогнулся я, когда впервые их увидел, а когда живыми дровами назвал – смутился. Разозлился даже на себя, но когда узнал, что городищенские тот детский индом между собой дровяным складом называют, усмехнулся горько. Работники там не держатся: работа, повторюсь, адова, а платят копейки, за те же деньги в Иванкино можно пойти работать, там хотя бы взрослые и не такие тяжелые, там и поговорить можно, а не только, как здесь, плакать.
Одна Марья Михайловна, как будто так и надо, – что значит хороший специалист – любит свои «дрова»: как начнет про них рассказывать – щечки разрумянятся, глазки заблестят, как будто про родных деток рассказывает. Вот, к примеру, Калинкина Наташа, десять лет, диагноз: глубокая умственная отсталость на фоне органического поражения центральной нервной системы, множественные врожденные уродства, врожденный порок сердца – по-своему очень интересная девочка. Или Андросов Алеша восьми лет: глубокая умственная отсталость, гидроцефалия, анартрия, косоглазие, бельмо роговицы глаз – тоже забавный мальчонка. Или Теплушин Максим, двенадцать лет: детский церебральный паралич, спастический тетрапарез – славный паренек. Или Петров Коля, или Полушкина Света, или Степанов Андрей – сто сорок четыре человека их у Марьи Михайловны, а уход нужен, как будто их сто сорок четыре тысячи. Имена все наши – русские, родные и понятные, а болезни чужие неведомые: анартрия, микроцефалия, бульбарный синдром и – алалия, алалия, алалия…
Да, была в Городце когда-то аллилуйя, а в Городище осталась одна алалия, была сила – сделалось бессилие, была красота – превратилась в уродство, были люди – стали дрова, живые человеческие поленья.
Но очень неожиданно Марья Михайловна на Христофора прореагировала, когда он впервые в поле ее зрения появился:
– Где-то я раньше видела тебя!
Ну как, где она могла раньше моего героя видеть, если раньше он совсем другой был, смешная эта Марья Михайловна!
Когда тепло становится, ребятишек из душных палат на лужок неподалеку выносят, но кто выносит – старушки-нянечки, их самих скоро выносить начнут, вот и делают они это неохотно, а Христофор – с радостью: одного под один бок, другого под другой, и несет их, болезных, как непонятных неопасных зверков.
Как раньше без него обходились, только и слышишь: «Христофор, Христофор, Христофорушка!», а он и рад – торопится на всякий голос, спешит туда, где в нем нужда: и отнести, и принести, и поднять, и переставить, и наколоть, и накачать, и убрать, вычистить – вся тяжелая работа теперь на нем.
Пробовали выпить ему за это предложить – отвернулся, и от денег также отказался, а вот от детской кашки в обед никогда не отказывается – кушает с аппетитом. Детки те еще едоки, свиньям вываливать раньше приходилось, а ведь это тоже грех, но и тут помогает Христофор. И ложка у него своя, и миска, и будка для жилья, то есть, я хотел сказать, комнатка, чуланчик без единого окна в прачечной, где за стенкой стиральные машины денно и нощно гудят и завывают, грязные детские штанишки перекручивая.
И Марья Михайловна на него не нарадуется, и даже на нянечек покрикивает иной раз, чтоб они не сваливали на него свои трудовые обязанности. А то остановится напротив, глянет на него и сама себя спросит удивленно и почти сердито:
– Ну где же я тебя все-таки видела?!
Однако главная помощь от Христофора не мужская, физическая, а душевная, человеческая, можно даже сказать – детская, потому как сам фактически дитя, с детьми, дровами этими, на одном понятном им языке безмолвно разговаривает.
Особенно, когда кто из дэцэпэшников разгуляется: руки, ноги, голова – все ходуном ходит, приближаться страшно – зашибет, а он безо всякой опаски подойдет, улыбаясь, обнимет одной рукой, а другой к себе прижмет и держит бережно и крепко, бедняжка побьется, помычит, а потом замолчит и успокоится.
И заснет у Христофора на груди…
И вот что еще рассказать нужно, потому что это, по-моему, тоже важно. Общаясь с Христофором, детки начали смеяться. Сначала улыбаться, а потом и смеяться! Конечно, этот смех не для всякого уха, у меня, когда его услышал, мурашки по спине поползли, завыть захотелось от такого смеха – смеющийся человеческий лом, хохочущие дрова, но все равно это смех, это – смех, братцы! Улыбаться многие умеют: и собаки, и кошки, про обезьян уже не говорю, я даже видел однажды фотографию улыбающейся улитки. Так что улыбка – многим, а смех – исключительно человеку, ну и еще, быть может…
Слыша тот смех, я всякий раз вспоминаю слова, непонятно как и почему пришедшие в голову моего любимого героя, когда не был он еще ни Христофором, ни о. Мартирием, ни даже есаулом Яицкого казачьего войска, а простым Сергеем Коромысловым: «Русский бог умеет смеяться», он тогда еще чудом смерти избежал в Абхазии, помните? И вот я думаю: а может, он такой и есть – наш русский бог – без ручек, без ножек, без глаз и без носа, без головы уже, но умеет, умеет еще смеяться? То есть через этих деток, как через ретранслятор, так сказать, с нами общается, смехом своим на жизнь в России поддерживая?
Страшно так думать, грешно, но ведь думаю…
И вот однажды Марья Михайловна приносит на работу икону староверскую древлего письма и сообщает нашему герою с радостным облегчением:
– Вот, Христофор, где я видела тебя!
Сама Марья Михайловна не то чтоб верующая, но к бабушке своей, староверно верующей старушке, с уважением всегда относилась. Умерла та недавно в совсем преклонном возрасте, среди множества икон оставив и эту.
Святой Христофор – был, оказывается, такой на Руси до раскола, любили и почитали его, да и сейчас как будто старообрядцы поклоняются. Великий праведник был и очень собой пригож, отчего терпел от женского пола искушения, и вот, чтобы не искушать никого, попросил он Бога внешность его в худшую сторону изменить, насколько возможно обезобразить. Скрепя сердце пошел Господь праведнику навстречу – присобачил красавцу дворняжью башку, отчего все сразу от него отвернулись, любовь сменив на поношение – собака тогда было животное самое последнее, самое поганое, хуже даже свиньи; я, кажется, рассказывал про страшную средневековую казнь – избиение дохлой собакой.
– Похож? – спрашивала Марья Михайловна, показывая всем икону и указывая взглядом на смущенного таким вниманием ничего не понимающего Христофора, а тут и спрашивать не надо, потому что – один в один!
Все собрались: нянечки, санитарки, из столовой женщины, и все смеются и радуются: «Вылитый наш Христофор!»
Но самой интересной его реакция была. Взял он ту икону двумя руками, как будто не дубовая она – крепкая, тяжелая, а стеклянная – хрупкая, невесомая, и, как тогда в больнице, в зеркало на себя нового посмотрев и себя нового увидев, замер, так и теперь – долго и изумленно всматривался в икону, словно в зеркале себя узнавая.
Была она, без сомнения, древняя и ценная, но Марья Михайловна с радостью ее Христофору вручила, вроде как почетную грамоту от коллектива, и в растерянной задумчивости он ее в каморку свою унес.