И даже так – лапки.
Но еще больше лицо обезобразилось, особенно нижняя часть, да, впрочем, и верхняя тоже. Сделавшись сухой, шершавой, в складках, шея вытянулась, как у той собаки, для которой сто верст не крюк – тянет на бегу голову, высматривая, туда ли бежит, нижняя челюсть укоротилась, при этом сильно выдавшиеся вперед зубы посерели и поредели, нос расплющился, лоб пошел на скос, уши прижались к черепу, заострившись вверху, и, поросшие седым шершавым ворсом, казались чуть ли не собачьими…
Ей-ей, мой любимый герой походил теперь на собаку!
Люди начитанные, насмотренные, одним словом – культурные, сразу скажут, на кого я тут намекаю, и еще подумают, с кем себя соотношу. Но, ей-ей, опять же, ни на кого я не намекаю и ни с кем себя не соотношу, мой любимый герой никак не из породы Шариковых, а кардиолог Тяпкин совсем не профессор Преображенский, что уж говорить о себе любимом…
Но главное даже не это! Никто специально не делал о. Мартирия таким, каким он стал, – его сделала таким жизнь, та жизнь, в которой мы с вами живем, просто каждый по-разному под ее влиянием меняется.
Но продолжим описание преобразившегося в совершенно неожиданную и странную сторону персонажа нашего романа.
Волосы на неровной бугристой его голове росли теперь клоками, вылезая там и сям, как прошлогодняя трава из-под стаявшего снега, и были рыжими, с подпалинами, придавая этому странному человеку окончательное сходство с лучшим другом человека, причем на груди волос было больше, чем на голове, они выбивались из-под воротника серой застиранной пижамы серебристо-рыжими снопиками.
А глаза, раньше маленькие, спрятанные внутрь глазниц, чтобы не достигли их корыстные женские взоры, выбрались наружу, сделались большими, являя миру свой постоянно удивленный, детский, я бы даже сказал, ангельский взгляд из-под длинных распушившихся ресниц.
Собака? Собака с детскими глазами? Ничего необычного в этом нет – у всех собак детские глаза уже хотя бы потому, что, по мнению ученых, интеллект взрослой собаки соответствует интеллекту двухлетнего ребенка, и именно в этом возрасте ребенок, это еще вчера орущее, сосущее, беспрерывно писающее и какающее малосимпатичное существо, превращается вдруг в ангела, у него вырастают крылья, видимые святым и художникам, они растут и крепнут, чтобы к пяти годам, увы, отпасть.
Взгляд о. Мартирия (всё, думаю, в последний раз так его называю, а всё называю и называю) был взглядом недавно народившегося земного ангела, и именно этот взгляд пришлось выдержать тому безымянному монашку, что прибыл в больницу с неприятной для всех, но в первую очередь для него самого миссией.
Думаю, всякому такой взгляд знаком, всякий такой взгляд помнит, вот и я, пожалуйста: бывало, стоишь в очереди в магазе, чтобы ту же бутылку водки купить, а перед тобой баба в мохере или в люрексе, и на ее двускатной жирной спине лифчик с четырьмя пуговицами, как клеймо, отпечатался, а на руке ребеночек сидит, выглядывая из-за объемистого материнского плеча и смотрит на тебя, смотрит…
Ну посмотрел, кажется, всё, а он все смотрит и смотрит.
«Да, дядя стоит, бутылочку хочет купить, ну, да-да…» – скажешь ему глазами, заставив себя улыбнуться, а он все смотрит и смотрит. Так смотрит, что как будто все про тебя знает и понимает, и бутылочка эта, которую собираешься в угрюмом одиночестве выжрать – самое невинное и чистое в твоих помыслах и поступках.
– Привет, – скажешь ему шепотом, чтобы о плохом не думать, и улыбнешься уже совсем искренне. – Привет, малыш! Как дела? Нормально? Ну вот и хорошо…
А он все смотрит, и смотрит, и смотрит, что хочется спросить раздраженно: «Ну что уставился?» – но ведь не спросишь, не скажешь так – ребенок, и тогда переключаешься на его неторопливую мамашу с ватной спиной: «Когда эта корова там уже отоварится?» – и отвернешься, не выдержав, а он все смотрит, и смотрит, и смотрит…
Я думаю, если ангелы существуют (а дети, несомненно, доказывают таковое существование), они не щебечут ангельскими голосками всякую белиберду, не молотят розовыми крылышками забитый радиоволнами эфир, не сучат бесплотными пяточками по нашим бесчувственным макушкам, не строят умильные рожицы на манер тех, что на картинах великих мастеров Возрождения изображены, они – смотрят. Просто смотрят, и всё. Во всяком случае, наши русские ангелы так наверняка делают. Просто смотрят, потому что осуждать не имеют права, а возмущаться и совершать в отношении нас какие-то насильственные действия их ангельская природа не позволяет, вот и остается – смотреть…
Нет, не завидую я тому монашку, на которого смотрел так сидящий на краю больничной койки наш человек-собака, мой человек-ангел…
Лица духовные – они не то, что мы, они такие вещи острей чувствуют, вот и монашек тот всплеснул вдруг руками, закрывая лицо, и, воскликнув высоко и жалобно: «Что вы на меня так смотрите?!» – повернулся и с громким плачем выбежал из палаты.
А о. Мартирий, то есть теперь уже не о. Мартирий, а Коромыслов Сергей Николаевич как сидел, так и продолжал сидеть, и куда смотрел, туда и продолжал смотреть.
Вот что он там видел?
Что-то видел…
Ох и ругался в понедельник главный кардиолог Тяпкин, когда лежавшее на тумбочке церковное письмо прочитал, ох и ругался, называя православных священнослужителей «реликтами ушедшей эпохи», решительно не зная, что делать с этим «собакоголовым» – даже Тяпкину, напрочь лишенному малейшего эстетического чувства, бросалось в глаза сходство больного Коромыслова с собакой неведомой породы, – держать его в больнице больше было нельзя, а девать некуда.
Когда инвалидность, наконец, оформили (такие дела у нас быстро не делаются, тем более, если речь идет о первой группе), в К-ске случилось страшное несчастье – сгорел К-ский областной дом инвалидов и престарелых, куда Коромыслов был определен доживать оставшийся жизненный срок, и в нем сорок убогих и стариков заживо сгорели. Даже целый сюжет об этом прошел по ЦТ, то есть отклик какой-то был, но сорок инвалидов к-ских – не сорок мучеников севастийских, не век же их поминать, лучше забыть поскорей, да и я бы не вспомнил, если бы не вся эта история. Забыть-то забыли, этому нас учить не надо, а с несгоревшими что делать? А с вновь прибывшими, как этот с собачьей башкой? Стали бедолаг бесприютных по другим индомам распихивать и рассовывать – в близкие и далекие, и в самый что ни на есть далекий, в Городище, был определен и отправлен наш новый старый герой…
4
О, Городище, город не город, село не село, ни то ни се, ни два ни полтора, ни рыба ни мясо, ни Богу свечка, ни черту кочерга, Городище, Городище окаянное!
Городище открывается нашему растерянному взгляду, как, верно, открывается ошарашенному взгляду археолога скрытая текучими тысячелетиями и лежалыми напластованиями культурных слоев стоянка первобытного, вчера еще бывшего обезьяной человека – дикого, эгоистичного, трусливого.
В Городище живут первобытные, вчера еще советские люди – дикие, эгоистичные, трусливые, сладострастно окунувшиеся в клоаку новой русской жизни с ее микроволновками, микрокредитами, мини-сериалами и эсэмэсками. Они неприглядны, лживы и безнадежны, их нельзя не только исправить, но даже приукрасить – от этого они станут еще отвратительней, как напомаженная, с павлиньим пером в заднице, голая бомжиха. Их нельзя спасти, но можно завалить вонючими кубокилометрами новейшего культурного слоя, состоящего из рваных целлофановых пакетов, использованных прокладок и презервативов, видеокассет и дисков, пустых пластиковых бутылок и прочей химической дряни – завалить и забыть до встречи с ошарашенными археологами какого-нибудь тридцать первого века.