Не скажу, что не боялся я итить, – боялся, но…
Захотелось увидеть, как он там живет, страсть как захотелось.
Подкрался, подполз почти что, заглянул в окошко – шторка наполовину была задернута. Лежит наш товарищ Пасюк, свинья свиньей, на голом полу, рылом в половик уткнулся и храпит.
И тут меня, сынок, первый раз в жизни на воровство потянуло.
Да какое воровство – баловство!
Мы голодные были, картошки досыта не ели, а там на столе чего только нет: и колбаса городская, и конфеты шоколадные горкой насыпаны а посреди – три апельсина. Это я сейчас говорю – апельсин, а тогда и слова такого не знал. Думал – банан. Банан я тоже не видел, но слово слышал хотя бы. Тронул раму – открыта, зимние еще не вставили. Ох и ловко… – мотнул головой отец, сам себе удивляясь и все глубже погружаясь в прошлое: – Думал, возьму нам с Лешкой бутылочку, они у Пасюка без счета, ну и апельсинку-бананку эту самую… И уже руку протянул и вдруг гляжу: сейф открыт нараспашку, а в нем пачка денег во-от такой толщины, мы их вообще не видели, денег, рубли в руках не держали, за палочки-трудодни с утра до ночи вкалывали, а тут…
Ты думаешь, я их взял?
Не-е…
А рядом пистолет лежит немецкий трофейный с серебряной рукояткой.
Думаешь, его цапнул?
Опять нет!
Там, чуть поглубже, были стопочкой сложенные паспорта.
А это, знаешь, какая ценность была, даже не знаю, с чем нынешним сравнить… – Отец задумался, подыскивая сравнение. – Нет, не знаю! Их не то что не давали нам в руки, но и не показывали даже… Потому – с паспортом ты человек, а без паспорта раб… И выбрал я из них два: свой и Лешкин, давно мы с ним мечтали из деревни деру дать, в городе прижиться, прибарахлиться, и Катьку Борщову потом к себе забрать, ну это уж каждый про себя думал. Ох и ловко! – неожиданно засмеялся отец и, лихо мотнув головой, продолжил: – Лечу в темноте к ним и, веришь, чуть лбом столб не снес, на котором пожарная рельса болталась. Аж загудела она, веришь, такой был удар!
С него и перемешалось все, одна проклятая жизнь на другую проклятую сменилась. Полежал, головой повертел – цела. Шишка, что тот апельсин, взялся за нее ладонью – горячая и под рукой растет. Ладно, поднялся, иду… У Борщовых дома тишина, и у Лешки тоже никого, кроме старухи-матери.
Что за чёрт, думаю?
Иду, шишку на лбу разминаю, огородами мимо бань. И вдруг слышу: в одной смеются! Лешка и Катька, ихние голоса. Ох и ловко… – вновь мотнул головой отец, но уже не лихо, а сокрушенно. – Подхожу, а они не просто смеются, а… по-особенному смеются… Дышат так… Ну, знаешь, когда это… – Отец бросил на тебя исподлобья смущенный и недовольный взгляд, вздохнул и продолжил вспоминать то, что вспоминать уже не хотелось: – И вот сердешная моя зазноба говорит моему лепшему дружку: «А давай с разбегу попробуй!» С разбегу уже, понимаешь? Давно они меня, дурака, дурили, если уж и с разбегу… Ох и обиделся я, сынок, ох и обиделся! Мог я, конечно, баньку ту подпалить, хотел даже, да спичек с собой не оказалось.
Заплакал, веришь, и убежал…
И, не заходя домой, на станцию двадцать пять километров пешком отправился. А по дороге план мести созрел… Свой паспорт решил я припрятать, а по Лешкиному пожить, а потом сделать что-нибудь, преступление какое-нибудь, чтобы не я, а он за него ответил.
Ну дурак, что сказать!
На товарняк сел и поехал куда глаза глядят.
Но недолго, правда… На узловой станции ссадили меня, да и не меня одного, много нас там было таких. Чужая область была уже, и там этот самый Новомосковск… И за нарушение паспортного режима три года дали. Им рабочая сила была нужна, вот и хватали… Рабы без паспортов и с паспортами тоже рабы. – Отец пригорюнился вдруг, но тут же повеселел, подмигнул и воскликнул: – Вот там-то я с Анной Андреевной, мамкой твоей и познакомился!
5
Не скажу сейчас, когда отец рассказывал историю своей любви и твоего рождения, – до того, как конвоир принес початую бутылку фальшивого французского коньяка и какую-то закуску, подарок от начкара и писателя, или когда вы уже выпили, но, скорее всего, до, потому что, выпив, отец катастрофически быстро пьянел. Правда и трезвел тоже быстро.
– Оставляла меня после уроков – заниматься вроде, а сама все выспрашивает: про родню, про семью, не было ли у нас в роду душевнобольных или алкоголиков, а у нас сроду никто ничем не болел, только матери в ухо таракан однажды залез, орала так, что из соседней деревни люди прибежали.
А потом и говорит, заявляет прямо: «Алексей, я хочу иметь от вас ребенка».
Ох и ловко!
Отец улыбнулся, глядя в свое прошлое прощающим, благодарным взглядом и, не удержавшись, смущенно засмеялся.
– Веришь, больше тогда удивился, чем сегодня на плацу, когда твою фамилию услышал. Я ведь знал, чувствовал, что увижу тебя когда-нибудь, а тогда совершенно не ожидал. Сонный был, с ночной смены – как будто водой окатила. И все равно сперва не поверил, подумал, может о книжке какой речь идет, а она смотрит так… Внимательно. Никогда так не смотрела. В каком смысле, говорю, Анна Андреевна? Это ее слова были, это она так говорила: «В каком смысле», и я за ней первый раз повторил. В прямом, говорит, хочу забеременеть от вас и по истечении девяти месяцев ребеночка родить». Сказать по правде, слюнки у меня потекли, сперва потому, что туго у нас было насчет сладкого дела, а потом язык прикусил: это ж алименты платить придется до восемнадцати лет! Не, думаю, ищи, милая, другого дурака.
А потом вспомнил: я же не я!
Отомщу, думаю Лешке жестоко, но не смертельно, приеду в деревню, брошу на стол его паспорт с ребеночком вписанным: «На! Что хочешь, гад, то и делай, как хочешь, гад, так и живи». Ох и ловко! – Отец удовлетворенно засмеялся, но, поймав твой взгляд, объяснил смущенно: – Дурак был молодой, что скажешь. Сейчас бы ни за что на такое не пошел.
И он надолго замолчал, глядя в свое прошлое, то смущаясь, то важничая.
– Но про то, как все было, я тебе не стану рассказывать, нельзя такое детям про родителей своих знать. Я б, может, и вовсе не стал об этом говорить, но, с другой стороны, как бы ты поверил, что по паспорту ты Золоторотов, а по жизни, как я, Краснопевцев? Ну вот, слушай! – Отец еще больше оживился, еще глубже погружаясь в свое прошлое. – Золоторотовых у нас полсела было, а Краснопевцевых чуть помене. Они всю жизнь в отхожем промысле: нужные места чистили до золотого блеска, и мы в отхожем – пели в церковных хорах да в кабаках, потому и голос, и слух.
Отсюда и фамилии.
Правда, этого я уже не застал, до революции то было, а к тому времени мы все: и Золоторотовы, и Краснопевцевы, как тот опарыш, в одной выгребной яме под названием советская власть копошились.
Память только осталась, ею и жили…
Золоторотовых мы презирали по старой памяти, носы воротили, ну и они ненавидели ответно. Ты-то не поёшь? – будто вспомнив что-то важное, неожиданно обратился к тебе отец.