Особенно раздраженным выглядел начкар.
– Ну что? – хмуро обратился он к тебе.
– Нет, – твердо ответил ты.
Но почему – нет, почему, чёрт побери – нет?!
Помнишь, в детстве, думая об отце, страдая от его отсутствия, мечтая о нем, ты готов был признать его даже в лягушке, в обыкновенной зеленой ляге, представляя, как любил бы его, как носил бы за пазухой и как держал бы на ладони, гладя по холодной влажной спинке… Ты хвастался бы ему своими пятерками и скрывал бы, чтобы не огорчать, двойки, а он научил бы тебя драться, вы собирали бы марки, разводили аквариумных рыбок и ходили вместе на футбол…
И вот – перед тобой не лягушка, а человек, любопытный по-своему человек, представивший доказательства своего отцовства, а ты – нет, нет…
Да, имя твоей матери и ваш адрес мог знать человек посторонний, но знать и помнить о том большеголовом уродце мог только очень близкий человек, может быть даже – родной…
Может, потому ты упорствовал, что этот стоящий по ту сторону клетки старик был совсем не похож на отца с фотографии, что висела над твоим письменным столом? Тот был похож на актера Урбанского, но при чем здесь актер Урбанский? И уж точно ты не боялся, не думал о том, что это может быть какая-то хитроумная разводка с целью тебя задушить…
Но что же, что тогда, почему все «нет» и «нет»?
Думаю, вот что…
Думаю – случилось невозможное, и у тебя просто не было сил в него поверить. Я понятно говорю? Чтобы поверить в невозможное, нужны силы, а у тебя их не было…
– Что, дед, умылся? – насмешливо обратился к старику начкар, неодобрительно на тебя косясь.
– Ага, – согласился тот, продолжая улыбаться, все еще не сводя с тебя просящего, заискивающего взгляда, и, подтверждая правоту услышанного, провел по лицу ладонью, словно умываясь.
– Да ты не расстраивайся, дед, небось между ходками еще настрогал? – хохотнул, успокаивая его, начкар.
– Не, гражданин начальник, – неожиданно мягко и как-то устало не согласился старик. – Я с такими делами никогда не шутил. Один он у меня.
– Отведи в первую, – сухо приказал начкар конвоиру, заканчивая представление.
Старик привычно сцепил ладони за спиной и сделал шаг в указанном направлении, но вдруг обернулся, глянув ласково и прощально, и громко и ободряюще заговорил:
– Молодец, сынок! Правильно! Я бы на твоем месте точно так себя повел. Да еще послал бы куда подальше. Где раньше был, отец хренов?!
На последних словах голос старика сорвался, и, мотнув головой, он пошел по проходу, сутулясь, тяжелея при каждом шаге, умаляясь в размерах, на глазах старея.
Спустя какое-то время перед твоей клеткой никого не осталось, только писатель продолжал стоять напротив, глядя на тебя прямо и неподвижно своими кислотно-синими очами.
– Ну вы и фрукт, – укоризненно проговорил вдруг он.
4
Знаете, когда я окончательно поверил, что этот необычный человек – мой отец? Когда, сидя в клетке, в моей клетке, в нашей клетке – во время нашего долгого нескладного разговора он скинул с ног свои банные шлепки и остался босой. Ноги были белые, жилистые, словно костяные, и на каждой на подъеме стопы – отчетливая татуировка. На левой начало фразы: «Хочем…», а на правой – ее окончание: «в XXI век» и три жирных восклицательных знака в конце, три – «!!!»
Между тем никакого внешнего сходства между вами не было: ни в лице, ни в фигуре, ни даже в голосе, который, говорят, первым по наследству передается – его голос был сильный, напористый, хриплый, твой – слабый, усталый, высокий, ничего общего – только эта, передавшаяся по наследству глупая мечта.
Заметив твой удивленный взгляд, отец смущенно подобрал под себя длинные ступни и смущенно же объяснил:
– Молодой был, глупый. С чего-то я решил, что тогда все по-другому будет. Эх, дураки мы, русские.
– А я русский? – спросил ты торопливо, почти жадно.
Отец глянул озадаченно:
– А то какой же?
Ты неуверенно пожал плечами.
Отец усмехнулся.
– Мать небось напридумывала. Придумывать она горазда была. Книжков своих начитается, кин насмотрится. (Он говорил: «книжков», он говорил: «кин»!) Артиста одного до жути любила. Ну, тот, который весь лес в одиночку спилил, коммунист-то этот…
– Урбанский…
– Вроде так… Точно так! Фотку мне его показывала, около палатки стоит. «Вот о каком отце я мечтаю для своего сына». Это она мне так говорила… А он что, не русский разве?
– Не знаю. Может быть, еврей? – растерянно предположил ты, без сожаления прощаясь с одной из своих главных детских тайн – тайной отцова образа.
Отец засмеялся, глядя озорно и сочувственно.
– А не помешала бы тебе еврейская хитрость. Может, не осудили бы по сто семнадцатой, не накрутили такой бы срок.
Он перестал смеяться, но смотрел по-прежнему сочувственно, словно твоя русскость прибавляла тебе вины.
– Русский, русей не бывает…
К тому времени ты уже рассказал отцу о своих статьях и даже пытался объяснить, что не совершал приписываемых тебе преступлений, но отец нахмурился и, подняв руку, остановил:
– Ты мне это даже не говори! Мой сын… Чтоб мой сын по сто семнадцатой…
– Мать-то как? – спросил он после недолгого молчания с какой-то особенной мужской серьезностью во взгляде и интонации.
Ты задумался, не зная, как отвечать, и вспомнил вдруг приснившийся накануне сон, электричку и ваш разговор на языке мертвых.
– Мне кажется, она умерла, – тихо проговорил ты.
Отец вскинулся, глядя удивленно и недовольно.
– Что значит – кажется?
– Мне сон приснился, – попытался объяснить ты, но он перебил.
– Снам не верь! Мне тоже на зоне передали, что мать умерла, а она жива еще была. Не верь! Никому не верь, пока справку о смерти не получишь. Понятно?
Ты кивнул и улыбнулся, пряча улыбку – вспомнил справку о смерти своего отца, которую вынимал из шкатулки, когда матери не было дома, разворачивал, как шкурку умершей любимой лягушки, смотрел, гладил, целовал, как будто пытаясь вернуть отца в жизнь, а он, оказывается, был жив, несмотря на справку о собственной смерти, – жив!
«В самом деле, что это я? – подумал ты смущенно и радостно. – Мама жива!», – а она и в самом деле была жива, жива-здорова, более того, собиралась выходить замуж за неведомого Черняева-Бастардова, то ли жулика, то ли сумасшедшего, а скорей и того и другого, с двойной фамилией, но в одном лице, такое нередко бывает – жулик и сумасшедший одновременно.
– А родился ты, сынок, вот каким макаром, – без паузы и подготовки начал отец свой рассказ о тебе. – Когда я в Москву из Новомосковска с химии приехал, мамку твою забрали в роддом. Соседи сказали куда – я туда. И напился, понятное дело… Не, не сразу, она же целые сутки рожала. Спрошу в окошечке: «Твердохлебова не родила еще?» – «Иди-иди». Ну, я иду – там неподалеку в одном шалмане померанцевую в разлив давали, была такая водочка, сейчас такую не делают… Выпью сто пятьдесят и опять: «Твердохлебова не родила еще?» Короче, переночевал в отделении, но утром отпустили и деньги даже не отобрали, были тогда люди и среди мусоров, сейчас нету. Подхожу опять к окошечку, а она мне: «Сын!» Вес три семьсот пятьдесят, рост пятьдесят два сантиметра, видишь, чего помню? Ты… – Отец вдруг задохнулся, закашлялся, словно подавившись этим коротким словом, оно как будто стало в его горле комом. – Ох и ловко… – этой своей присказкой, словно хлебным мякишем, он протолкнул застрявшее слово внутрь – кадык гулко катнулся по морщинистой шее. – Я на радостях чего учудил… Я на все, что были, деньги купил у мороженщицы всю ее мороженую продукцию вместе с ящиком фанерным на шарикоподшипниках. Как бурлак на Волге, только те грустные были, а я веселый. Иду по улице, тяну лямку, грохот стоит – хорошо! А если навстречу дети – останавливаюсь: «У меня сын сегодня родился, вот вам за это мороженое! Еще? Пожалуйста еще! Еще?! Да сколько угодно!!» Народищу собралось, через дорогу переходил – движение остановилось. Машины бибикают, гаишник в свою свистульку свистит, смеются все…