Видно, его очень испугали удар и вода, наверное он боялся воды.
«Давай, давай! – подбодрил ты своего единственного последнего друга. – Теперь нам никто не мешает».
И, услышав тебя и поверив, перебирая цепкими лапами, он стремительно понесся к твоему замершему в ожидании губительной встречи сердцу.
Поезд разогнался. В вагоне было сизо от сигаретного дыма, душно, но все еще холодно. Ты зябко поежился, сидя на жесткой скамье, подвинулся спиной к стенке, поднял, подобрал под себя колени, обхватил их руками, сжался, нет, в самом деле – хорошо в клетке одному.
– Эй, осужденный! – громким шепотом позвал тебя конвоир.
Глотнув воздуха, ты торопливо поднялся.
Это был курносый, розовощекий, плотный, неладно скроенный, но крепко сшитый парень. Нерешительно улыбнувшись, он обнажил крупные белые зубы с нелепой золотой фиксой впереди.
Без сомнения, он тоже был деревенский.
И еще скажу… Русская деревня умирает на зоне не только в качестве охраняемых, но и охраняющих – по обе стороны клетки.
Сердце подпрыгнуло, и паучок испуганно метнулся в свое укрытие.
– Осужденный… Это… Ваше фамилие – Золоторотов? – спросил он тем же громким шепотом, глядя на тебя с живым интересом.
– Да.
– А это… Звать как?
– Евгений.
– А отчество?
– Алексеевич.
– А год рождения какой?
Ты назвал.
– А день?
– Что? – не понимал ты.
– Ну, день рождения, когда родился, – торопил он тебя с ответом, опасливо косясь на купе начкара.
Ты напрягся, вспоминая, и назвал день своего рождения.
«Зачем вам это?» – хотелось спросить все еще стоящего у двери клетки конвоира, но, разумеется, не спросил.
– Это… Тебе водка не нужна? – спросил он, улыбнувшись смущенно.
Ты мотнул головой: «Нет, не нужна».
Обнажив в улыбке свой золотой зуб, конвоир ушел.
«Зачем ему это? – удивленно думал ты, вновь усаживаясь на жесткую скамью. – Чтобы продать мне водку? Странно… Ну где же ты, где ты?»
Паучок не отзывался, видно, его сильно напугали появление конвоира и эти странные вопросы.
Сердце билось ровно и радостно, объявляя тебе и миру: «Я есть! Я живо! Мы живы!»
Ты усмехнулся и устало прикрыл глаза.
В вагоне сделалось по-праздничному шумно. Это был русский праздник дороги. В клетках рассказывали что-то, спорили, смеялись, хвастались, врали, привычно и незло переругивались.
– Чего так дорого? – донесся ворчливый голос из соседней клетки.
– Начальник цену назначает. Мы только десять процентов навариваем, – это был голос знакомого конвоира.
– Ну давай, тащи пару бутылок.
– Деньги сперва.
– А-а…
Ты знал по разговорам в общей: на этапе зэки с продуктами и при деньгах. Не все, конечно, а те, у кого есть родня, еще не измученная до последнего предела хитростью и подлостью родного сидельца, который будет клянчить и требовать денег до самого конца срока. Таких большинство, а те, у кого за душой ничего, кроме выданной на этап буханки черного хлеба да пары ржавых завернутых в обрывок газеты селедок, рассчитывают на доброту и щедрость большинства, и правильно делают – в дороге все щедрые, в дороге все добрые.
Дорога, дорога,
Ты знаешь так много,
О жизни такой непростой, —
звучала за стенкой записанная на магнитофонную ленту песня, заглушаемая голосами начкара и писателя, чья застольная беседа занималась, как тихий и уютный костерок на привале в лесу.
– Можно на ты?
– Только на ты!
– А почему, скажи, ты их всех на колени поставил? – это был вопрос, несомненно, писателя.
– Так лучше, – после задумчивой и значительной паузы ответил начкар.
– Кому? Кому лучше?
– Всем. И мне, и им, всем… Я уже пятнадцать лет зэков по этапу вожу, и ни одного серьезного происшествия. Не то что побег, об этом я даже говорить не хочу. Не то что убийство, тьфу-тьфу, но не помер еще никто ни разу.
«Я буду первый», – подумал ты, усмехнулся и позвал паучка: «Эй, ну где же ты?»
Тот, однако, не отозвался.
– А знаешь почему?! – повышая голос, продолжал утверждать и утверждаться прапорщик. – Потому что я сам живу и другим жить даю! Сам живу и другим жить даю!
Он там еще что-то говорил, но слова стали сливаться со словами песни, производя обволакивающий, убаюкивающий шум.
Висящий в воздухе сизыми клоками дым лез в нос, разъедал глаза и ты их закрыл…
Нет, это был не сон – это было падение, стремительное и страшное на почти смертельную глубину, и длилось, быть может, всего несколько мгновений, в которые твое сердце закувыркалось вдруг, как птица в невесомости, не понимающая, где верх, где низ.
Словно вынырнув оттуда и успокоившись, ты вновь стал различать голоса начкара и писателя, чья беседа разгоралась уже, как лесной пожар. Каждому из них хотелось говорить и не хотелось слушать, как будто они знали друг про друга больше, чем про себя.
Кажется, все люди делятся на тех, кто еще надеется и кто уже нет… Эти, за тонкой перегордкой, кажется, уже не надеялись и отсутствие надежды пытались компенсировать своим знанием жизни и рассуждениями о ней. Они понимали друг друга. К тому же писателя и прапорщика объединила одна общественно важная система – система исполнения наказаний. Оба они очутились в ней во время срочной – служили во внутренних войсках. Начкар был призван из своей деревни, где работал в колхозе трактористом, а писатель – после окончания литинститута. Прапорщик даже домой не стал возвращаться – так ему понравилась служба.
– Понимаешь, я сразу почувствовал себя человеком!
– На своем месте?
– Точно так, на своем! Кем бы я был у себя в деревне? Никем! Спился бы, паленой водкой отравился б, как мой шурин. Не, это мое, мое!
После года службы и демобилизации, вдохновленный увиденным и пережитым, писатель написал несколько рассказов о непростой, но такой необходимой службе в конвойных войсках и отправил их в главные литературные журналы, однако, несмотря на то, что рассказы были хорошие и основаны на реальных событиях, все отказали: и «Новый мир», и «Знамя», и даже «Наш современник», а вот свой, ведомственный «ИТУ, ИУ, ИЗ и ИК» напечатал с радостью, и гонорар, между прочим, был поболе, чем у тех… И пошло-поехало: рассказы, потом повестушка, а потом и в штат взяли, где он и по сей день работает заведующим литературно-художественным отделом. Две книжки вышли, свои читатели имеются, благодарные письма пишут, встречался с ними не раз.