И вот: если чудо это не то, на что мы рассчитываем, а то, чего в глубине души, даже иногда втайне от себя, желаем, что нам по-настоящему нужно, оно в конце концов случилось – суд был, суд состоялся, и ты задал Сокрушилину сокрушительный вопрос.
И. о. генерального прокурора удивленно на тебя посмотрел, облизал розовые губы, обвел внимательным взглядом судью и адвоката и ответил громко, отчетливо, ответственно:
– Ну разумеется, видел… Я его почти каждый день вижу. Вот и сегодня, когда галстук завязывал.
Видимо, почувствовав некоторое недоверие, потому как, с одной стороны, не верить нельзя, ибо сказал это не кто-нибудь, а исполняющий обязанности Генерального прокурора, а с другой – речь идет тоже не о ком-нибудь, а о Боге, все, кто это услышал – замерли и напряглись.
Хотя, быть может, робкое это недоверие рождала приставка и. о.?
«Что, если Сокрушилин видел не самого Бога, а и. о.?», – вероятно, такой вопрос родился в смятенном сознании членов суда и, без сомнения, этого смятения бы не было, если бы не было у занимаемой Сокрушилиным высокой должности обидной и неблагозвучной приставки. И, видимо почувствовав это, Александр Иванович остановил покровительственный взгляд на судье, вперившейся в него преданным взглядом, подавшейся к нему всей бабьей тушей, больше других не понимавшей – шутит Сокрушилин или говорит серьезно, – и властно, зычно спросил:
– Не верите? Так я перекреститься могу. – И перекрестился, и, переведя победный взгляд на тебя, закончил: – А когда совершится справедливый суд и будет объявлен справедливый приговор, я пойду в церковь и поставлю свечку!
(Ну зачем он про свечку сказал, зачем?!)
Выдержав последнюю паузу, Сокрушилин сел, горделиво откинув голову, выставив вперед подбородок и выпятив нижнюю губу.
С того дня, когда ты встретился с ним впервые, он очень изменился: увеличился в размерах и весе, налился животной силой, которую давала ему власть. И второй подбородок появился, и большой тугой живот, но главное, взгляд – взгляд стал совсем другим, как будто глаза вынули и заменили – были человечьи, стали свинячьи.
Известно, всякая власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно; Сокрушилин не обладал абсолютной властью, к тому же был и. о., но развращен был уже полностью, абсолютно, видимо микрофлора российской власти такая плодовитая, что стоит ее на человека посеять, и вот он уже готов.
Глядя на него, ты успел это тогда отметить, а увидев свиное рыло, забыл о свечке, и стало легче.
Но тут же снова вспомнил.
Свечка.
С нее все началось и ею же кончалось.
Сразу после вынесения приговора (если кто забыл – двадцать один год строгого режима) из двухместной одиночки, номер которой как-то не запомнился, тебя перевели в общую сорок четвертую, войдя в которую, ты получил прицельный и страшный удар ногой в пах и, потеряв сознание, был избит и изнасилован.
Нет, не могу, не хочу, не желаю спускаться в твой ад, дайте еще немного побыть с тобой в раю – в двухместной одиночке с незапомнившимся номером, где так хорошо леталось!
…Полетав, ты останавливался и вновь замирал, словно ощутив в себе нечто новое и очень ценное – крупицу душевного золота, которой там раньше не было, и, чтобы не выронить ее и не потерять на грязном полу камеры, садился осторожно на шконку и сидел тихо и неподвижно, удивленно и радостно вслушиваясь в себя.
Что-то торжественное и прекрасное там происходило, и ты знал что.
Точнее – кто…
Женщина, которую ты прогнал, чтобы ее спасти, и которая не хотела уходить, чтобы спасти тебя – она ушла тогда, но теперь вернулась и уже не уходила.
Ты не видел в те моменты глаз Галины Глебовны, не слышал ее голоса, не обонял ее запах, но точно знал, что это она здесь, рядом.
Взлетал один, а приземлялись вдвоем.
Любовь – чувство физическое, что поделаешь, – любовь чувство физическое, всемирной организацией здравоохранения объявленное психическим расстройством, но, согласитесь, это ничего не меняет – любовь остается любовью.
Грешным делом я иногда думаю, что, может быть, не то знание, перешедшее в убеждение, на которое я столько слов потратил, а это чувство присутствия любимого человека, обозначить которое хватило двух абзацев, стало причиной всех произошедших перемен – но, надеюсь, это не так уж и страшно, потому что и там любовь, и тут, нет, не знаю, честное слово, – не знаю и уже не узнаю, потому что не имею больше права прохлаждаться в чужом раю, пора возвращаться в наш общий ад.
3
Войдя в сорок четвертую, ты с ходу получил прицельный удар ногой в пах, был избит до потери сознания и изнасилован, после чего тебя закатили брезгливо ногами под крайнюю у параши шконку, под которой ты провел уже в качестве опущенного следующие девять календарных дней. Впрочем, ты не знал, сколько времени прошло, время для тебя теперь не существовало, как не существует оно для умерших.
Кончается жизнь – кончается время.
Помнится, в начале твоего заключения ты хотел жить, но не быть, а тут получил обратное – ты был: числился, значился, отмечался, но – не жил, от жизни тебе остались две ее малоприятные последние составляющие – боль и страх.
Говорят, ко всему можно привыкнуть, нет, братцы, не ко всему!
Невозможно привыкнуть к страху, который живет в тебе своей отдельной жизнью, беспрерывно растет, раздувается, кончаясь взрывом ужаса, чтобы тут же вновь начать изводить; невозможно привыкнуть и к боли, которую приносят регулярные побои, потому как каждые новые побои больней предыдущих – это очень больно, когда по больному бьют.
А били тебя по много раз на день – пиная, походя, и специально выволакивая, и ставя к стенке, и расстреливая кулаками и пинками.
Время от времени сокамерники устраивали над тобой потешный суд, в котором, как в настоящем, были судьи, охранники и, конечно, зрители.
Зэки ненавидели и презирали прокуроров, судей, адвокатов и, изображая их, вкладывали в «образ» всю свою ненависть и презрение, которые тут же изливались на тебя. Они не были и не могли быть на твоем закрытом суде, но сходство бросалось в глаза, видимо суды, на которых судили их, были такими же неправедными и все наши судьи, прокуроры и адвокаты имеют одно малоприятное лицо.
Били в процессе «процесса», били и после него.
«Признание – мать доказательств», – откуда-то они знали эту дьявольскую формулировку Вышинского, впрочем понятно откуда: от зэков, хвативших лиха сталинских посадок, – подобные знания на зоне передаются из поколения в поколение.
Ты помнил из прочитанного о ГУЛАГе, что там ничего нельзя было подписывать, и это был единственный шанс уцелеть.
Ты – «подписывал».
(Чёрт, опять приходится пользоваться кавычками!)
«Не верь, не бойся, не проси!» – эти великие зэковские заповеди, известные в России каждому интеллигентному человеку, оказались для тебя неподъемными.