Справа у открытого окна, в котором в отдалении кроваво томилась рубиновая кремлевская звезда, стояли двое: спиной к тебе мужчина и лицом к тебе – женщина, но так как женщина была мала, а мужчина велик, ты видел только ее тонкие, словно перекрученные ноги в черных колготках и тонкие же, в черном, ручки с худыми болезненно-белыми пальчиками. Ноги сучили по полу, и руки мельтешили в воздухе – она откинулась назад к открытому окну и звала на помощь, а он склонился над ней, как паук над мухой-цокотухой, сцепив на шее ручищи, но нет, это было нестрашно, несерьезно, это была игра, малосимпатичная игра взрослых пьяных людей, в какие те начинают играть, когда пить уже не хочется, а делать по-прежнему нечего. Понарошке вырываясь из понарошечных объятий, притворно стеная и мотая головой, «сирена» увидела тебя, стоящего у двери, остановив нелепую игру, сделала шаг в сторону и, насмешливо и внимательно разглядывая, насмешливо же спросила:
– Товарищ, вы к кому? Вы здесь к кому, товарищ?
И ты сразу ее узнал – голос, но в первую очередь интонацию – ироничную, насмешливую, презрительную, только она, Катя Целовальникова могла так произнести слово «товарищ». Ты не задался вопросом, как она здесь оказалась, редакция «Столичного молодежника» находилась на «Баррикадной», но это была она, без сомнения – она. Катя Целовальникова была одета во все черное, обтягивающее ее худое тело: колготки, юбка, водолазка, и чем неприятно напомнила вдруг жену – Женька так одевалась, когда скорбела по Владу Листьеву.
Но какая же она оказалась некрасивая, неприятная, отталкивающе-жалкая!
Не лицо еще, но уже тело – кривые, словно скрученные внутри ноги, напоказ выдающийся вперед таз, впалая грудная клетка со вздорно торчащими под водолазкой бутафорскими грудями, ключицы, как две оконные ручки, соединяющие острые вздернутые плечи с напряженной в нервных пятнах шеей – тело знало о своем уродстве, но это не только не скрывалось, но выставлялось напоказ.
«Лучшая защита – нападение», – скорее всего, так однажды приказала своим членам вести себя хитроумненькая Катина головка с востреньким носиком и с жидкими черными волосенками, обрезанными у ушей, потому что дальше они не росли, секлись. Скуластое, угреватое и какое-то ворсистое, словно войлочное, личико с двумя быстрыми насмешливыми угольками глаз, вставленными почти вплотную в переносицу довершали этот блиц-портрет, на который нельзя смотреть без желания поскорей отвести взгляд.
Впрочем, дело не во внешней некрасивости, полученной от родителей и природы, за что, по большому счету, сам человек не отвечает, а во внутреннем уродстве, не скрываемом, но, наоборот, демонстируемом, приобретенном самим человеком, любовно им взращенном и ухоженном – именно это добровольное внутреннее уродство заставляло отводить от девушки взгляд.
Однако ей словно это и было нужно.
«Ну что, страшная я? – горделиво вопрошала она собеседника и продолжала еще более горделиво: – Да, страшная! И страшная, и талантливая, и остроумная, и хладнокровная, и успешная, и знаменитая – я, Катя Целовальникова, я – крутая, я самая крутая, а вы все никто, никто!» Она то гордилась собой, то восхищалась, и эти подвижные и ядовитые, как ртуть, беспрестанно меняющие форму проявления, запретные вследствие своей губительности чувства заменяли ей потребность в нормальном человеческом общении. «Я – Катя Целовальникова, я все про себя знаю, но еще больше я знаю про вас. Я некрасивая, а вы никто, и за это я вас презираю!» – примерно такой подтекст считывался в ее безмолвном диалоге с любым человеком и в тот момент с тобой – ошеломленным, растерянным, смущенным, с бирочкой гостя на груди.
«Боже, какая же ты…» – глядя на нее, думал ты, сочувственно подбирая последнее слово, и может, хорошо, что не подобрал, потому что слово это было либо «бедная», либо – «жалкая», а может, и «несчастная», но не подобрал – не успел, однако она успела прочесть обидные прилагательные в твоем так и не научившемся ничего скрывать взгляде. Злость проницательна, а Катя была очень злой, и уже без иронии, оставив одно презрение, продолжила свое общение с тобой:
– Вы к кому, товарищ?
– Я… к Кульману… – торопливо ответил ты, смущенно улыбаясь и усилием воли отводя взгляд от Кати.
Тот, кто только что ее душил, точнее делал вид, что душил, данным действием утверждая какое-то свое над ней первенство, резко повернулся, глядя на тебя с деланым возмущенным удивлением. Увидев его, ты сразу понял – кто. Это был Иван Жуков из «Ежедневного бизнесмена».
У него было широкое как бы непропеченое лицо, толстые губы, бесцветные глаза и русые, как носили их когда-то, зачесанные назад, но падающие на лоб волосы. Он был в сером мешковатом костюме, немодной белой сорочке, и галстук, похоже, никогда не носил. Во всем его виде, в этой несовременной прическе и принципиальном отсутствии галстука было что-то в хорошем смысле провинциальное, изрядно, однако, подпорченное столичной жизнью, шальными деньгами и царящими в те времена в журналистике нравами. Прочитав еще в школе известный рассказ Чехова, подражая своему полному тезке Ваньке Жукову, он тоже решил писать, и писал, и был известен в своем захолустье, и, скорее всего, был там приличным человеком, здесь же он выглядел так, как если бы поэт-песенник из степного Оренбуржья сочинял куплеты для музыкального театра «Шалом», притом что никто не заставляет его это делать, просто там хорошо платят и девчонки озорные.
– К Ку-ульману? – заговорил он, многозначительно растягивая слова и осуждающе покачивая головой. – Э-эхэ-хэ, а еще русский человек!
– Жуков, антисемит несчастный, тебе нельзя больше пить, – остановила коллегу Катя и вновь взглянула на тебя тем же презрительным, насмешливым взглядом.
– А Кульмана здесь нет…
– Ни Кульмана, ни Мульмана, ни Рабиновича!
«Так вот, вот вы какие, Катя Целовальникова и Иван Жуков», – с растерянной улыбкой думал ты, глядя на тех, кто последние полгода травил тебя в своих газетах, втаптывал в грязь, поливал помоями, смешивал с дерьмом, из-за чего ты чуть не лишил себя однажды единственной бесценной жизни. Теперь ты все про них понимал, и они не вызывали у тебя ни обиды, ни ненависти, ни даже презрения, а одно лишь усталое сочувствие, и это была нормальная реакция нормального человека при виде чужой ущербности.
– Я скажу, где Кульман, если вы скажете ему, что я первая… – неожиданно кокетливо заговорила Катя, впрочем, кокетство это предназначалось не тебе.
– Ты? – отозвался на него Жуков, словно медвежьи лапы, вздымая над ее головой свои ручищи.
– Да, я первая написала: «Золоторотов – московский Чикатило», это мой бренд!
– Я – первый! Мой!
Жуков опустил руки, сцепив ладони на жалкой шейке Кати, и та вновь завопила, изображая страдание, которое на самом деле было удовольствием от редкого в ее жизни прикосновения мужчины:
– Помогите! Хелп! Хелп!
Нет, в твоей помощи тут не нуждались, ты им был не нужен, они о тебе забыли.
– Я – первый!
– Нет, я!