Агафонкин чувствовал эту грусть, как запах, как чувствуют люди аромат духов; грусть пахла полынным ветром и конским потом и еще чем-то пронзительно резким, чему не было имени в словаре Агафонкина. Да и откуда: Агафонкин был не татарин, да и вообще сомнительно, что человек. Еще в юном возрасте, прочитав роман “Альтист Данилов”, Агафонкин так и спросил Митька:
– А мы что, демоны?
– Что ты, Алеша, – расстроился Митек. – Демоны-то, поди, с рогами. А ни у тебя, ни у Матвея рог нет.
Агафонкин успокоился, но долго потом, причесываясь по утрам перед треснувшим зеркалом в ванной с побитой белой кафельной плиткой, ощупывал голову под кольцами каштановых кудрей – не растут ли рога. Рога не росли.
У Матвея Никаноровича рога также не росли, там и ощупывать не нужно: был тот по-детски лыс, с мягким пушком, как и положено годовалому младенцу. Агафонкин считал его отцом, а Митька вроде как матерью, оттого что Матвей Никанорович вел с Агафонкиным все его детство умные разговоры (и продолжал до сих пор, считая, видно, что детство Агафонкина не окончилось), а Митек Агафонкина кормил, поил, одевал и лечил от простуд. Лечение Митек признавал только одно: насыпать в носки сухой горчицы, напоить до тошноты горячим чаем с медом, предварительно выжав в чашку целый лимон, и надеть на голое тело свитер из грубой, колющей шерсти. Он и теперь, если Агафонкин вдруг чихнет, пытался нацепить на него этот свитер; свитер вырос вместе с Агафонкиным, увеличиваясь, растягиваясь, удлиняясь в рукавах.
Так случалось и с остальной агафонкинской одеждой, росшей вместе с ним, меняясь в размере и фасоне. В детстве Агафонкину это казалось нормальным, как казалось нормальным многое происходящее в Квартире, что выросший Агафонкин начал находить удивительным и подчас невозможным.
Решив понять меру нормальности обитания в Квартире в сравнении с остальным миром, Агафонкин сунулся с этим вопросом к Матвею Никаноровичу. Тот, пожевав соску от бутылочки с детским питанием, спросил, подразумевает ли Агафонкин под “нормальным” нормальность познания, то есть нормальность эпистемологическую, или нормальность существования, то бишь нормальность онтологическую. Агафонкин не знал и пошел на кухню к Митьку.
– Я насчет одежды, – подступился к нему Агафонкин; Митек промывал гречку в кастрюльке, заливая ее холодной водой и снимая старой деревянной шумовкой всплывавшую шелуху. – Это что, нормально, что одежда со мною вместе растет?
– А как еще, Алеша? – удивился Митек. – Ты-то вон какой вырос, одежа, поди, видит, что иначе на тебя не налезет. Вот и старается угнаться.
– Другие в магазинах покупают, – упорствовал Агафонкин.
– Так у других, видать, денег много, – вздохнул Митек и, слив очередную порцию воды, осмотрел гречку под светом из окна, за которым томилась грязная московская осень. Оставшись довольным достигнутой чистотой крупы, Митек поставил кастрюльку на плиту – варить кашу на завтрак – и сказал Агафонкину: – Вот они гро́ши в магазинах и тратят.
Более Агафонкин ничего от него не добился.
Агафонкин рос и, выходя с Митьком на улицу прогуливать Матвея Никаноровича в коляске, начал обращать внимание на чужих. Чужие жили по-другому: их дети в отличие от Матвея Никаноровича росли и, пока были грудного возраста, не рассуждали о декартовском принципе отказа от суждений о бытии предмета вне воспринимающего его сознания и критике этого принципа другими позитивистами. Споры о подобном и многом другом велись Матвеем Никаноровичем с Платоном Тер-Меликяном, сопровождавшим их прогулки в отдаленные уголки запущенного районного парка. Когда приближались чужие, Матвей Никанорович оскорбленно замолкал, оттого что при чужих говорить не мог и должен был агукать. “А как еще, – пояснял Митек. – Матвей-то по наружности – дите малое. А то проведают и заберут в институт, изучать станут”. Платон мягким баритоном просил Матвея Никаноровича поагукать хотя бы во дворе. Матвей Никанорович не соглашался и, пока коляску везли через двор, обиженно притворялся спящим.
– Тихий у них ребеночек, – одобряли старухи, никогда, казалось, не покидавшие лавочных постов у подъезда. Они провожали коляску сочувственными взглядами натруженных от созерцания дворовой жизни глаз и понимающе вздыхали: – Больной.
Таково было общее мнение соседей о Матвее Никаноровиче: больной – не растет. Митьку во дворе сочувствовали – мается мужик с двумя детьми; один – ущербный младенец-калека, другой – дурачок, что и в школу ходить не может.
Не отдавать Агафонкина в школу решили семейным советом – Матвей Никанорович и Митек с приглашенным в качестве наблюдателя с совещательным голосом Платоном Тер-Меликяном. Собственно, решил это, как и все важные вопросы Квартирного обитания, Матвей Никанорович и объявил Митьку. Тот слушал, кивал и, как водится, думал о практичном:
– Справку нужно будет оформлять, что обучаться не в состоянии, – рассуждал вслух Митек. – Комиссии проходить на отсталость. – Он задумался. – Организуем, конечно, но хлопот много.
– Ничего страшного, – тоном, не позволяющим возражений, заявил Матвей Никанорович (Митек только сменил ему подгузник, и тот чувствовал себя особенно уверенным в своей правоте). – Отдадим в школу – хлопот будет еще больше. Чем меньше у Алеши контакта вне Квартиры, тем спокойнее. Вы как думаете, Платон?
Платон никогда не отвечал сразу. Он задумывался, оборачивался по сторонам, словно кого-то искал, тер пальцами широкие гладкие крылья носа и, откашлявшись, наконец отвечал на обращенные к нему слова.
– Думаю, Матвей Никанорович, вы правы, – сказал тогда Платон. Он внимательно осмотрел сидевшего на диване семилетнего Агафонкина и, коротко помолчав, добавил: – Хотя, знаете ли, в качестве эксперимента было бы любопытно. Проследить, знаете ли, эффект воздействия процесса общественной социализации на существо, живущее вне законов макрофизического мира.
Существом этим, ясное дело, был Агафонкин.
Глава первая
МоскваШоссеЭнтузиастов88-22февраля2014года3:11
ТЕТРАДЬ ОЛОНИЦЫНА
Агафонкин видел время.
Как люди видят время? Агафонкин открылся мне февральской ночью в сдавленной тишине санитарной дежурки Дома ветеранов сцены, и я, пораженный услышанным, принялся мучить его, пытаясь понять механизм. Агафонкин, привыкший к подобным расспросам (его ими пытали все детство Матвей Никанорович и Платон), объяснил так:
– Когда вы, Иннокентий, смотрите в кинотеатре фильм, в каждый данный момент видите лишь один кадр – тот, что находится в окошке кинопроектора. Это и есть настоящее. Кадры меняются: будущее становится настоящим, настоящее становится прошлым и исчезает навсегда. Поэтому зрители видят только настоящее. Только то, что попало в окошко кинопроектора.
Агафонкин же видел все сразу. Он видел время как растянутую перед ним нескончаемую киноленту, и каждый кадр этой ленты продолжал совершаться, никуда не уходя, никогда не прекращаясь: вот Пушкин стреляется на Черной Речке, а вот он читает стихи Державину на лицейском выпуске. Вот Ельцин просит у народа прощение в 99-м, а вот он карабкается на танк в 91-м. Кино, что показывали Агафонкину, никогда не заканчивалось, и время не исчезало в темноту, пройдя сквозь отсекающую прошлое и будущее амбразуру настоящего. Агафонкин видел все кадры сразу и одновременно.