В этот раз он знал, где искать нужных отдыхающих.
Духовой оркестр начал играть патриотический вальс “На сопках Маньчжурии”, под который не должно танцевать, а надобно размышлять о павших. Агафонкин – старый солдат – и сам невольно подтянулся и – того не заметив – стал мурлыкать знакомые слова:
Тихо вокруг.
Сопки покрыты мглой…
“Плохая, глупая война, – думал Агафонкин, вспоминая гибель, нет – истребление 214-го резервного Мокшанского пехотного полка, их отчаянную попытку прорвать японское окружение под Мукденом, грустное событие, которому полковой капельмейстер Илья Шатров и посвятил вальс. – А какая война хорошая?”
Агафонкин не знал ни одной.
Он увидел Отправителя.
Тот стоял невдалеке, щурясь на щедрое, жаркое, светло-оранжевое украинское солнце. Отправитель отирал пот со лба большим белым платком с синей каемкой и оглядывался по сторонам.
Вот из-за туч блеснула луна…
– лезли в голову слова вальса, и, хотя на небе горело, палило солнце, Агафонкин явственно увидел и выглянувшую на минуту маньчжурскую луну, и невысокие, поросшие чужой жесткой травой, сопки, и замолкнувших перед прорывом готовящихся к бою солдат.
Он и сам был как перед боем.
– Здравствуйте, товарищ, – сказал Агафонкин, растягивая слова, стараясь звучать по-киевски протяжно. – Жаркий выходной выдался.
Полустасов посмотрел на него мельком и отвернулся, сторонясь случайного разговора: он здесь находился по важному делу – не до болтовни с незнакомцами. Да и выглядел товарищ странно: волосы давно не стрижены. Несерьезно выглядел.
Через мгновение он, однако, осознал, что кого он ждал, прибыл, и обернулся к Агафонкину, не решаясь поверить, что перед ним и есть ожидаемый человек.
– Назовитесь, товарищ, – велел Агафонкин.
– Полустасов, Аркадий Михайлович.
– Рад знакомству, Аркадий Михайлович, – сказал Агафонкин, хотя это и была неправда.
Могилы хранят покой.
Белеют кресты…
– В командировке из Харькова, – зачем-то добавил Полустасов.
“Вот там бы и оставался, – подумал Агафонкин, понимая, что ничего не изменишь. – Что мне делать? Сбежать? Затеряться, постоянно меняя Линии Событий, не задерживаясь ни в одном пространстве-времени подолгу, не обнаруживаясь, затаившись?” Он оглянулся, ища глазами паркового рабочего в тюбетейке: того нигде не было.
Ушел? Оставил без надзора?
Перед лицом Агафонкина сверкнули большие серые острые садовые ножницы, лязгнул металл – страшный звук, и он увидел, как, срезанный, упал на землю желтый бутон.
Агафонкин моргнул: перед ним, услужливо улыбаясь, отирая пот с влажного, блестящего лица платком, стоял советский руководитель средней руки Аркадий Михайлович Полустасов, за чьей спиной на летней эстраде гремел, выдувая в ласковый киевский воздух полковую мелодию, духовой оркестр. Агафонкин снова моргнул: ножниц в воздухе не было.
“Предупреждает, – понял Агафонкин. – Чтоб и не думал”. Он вздохнул и решил внять предупреждению.
Сделаем как положено. По правилам.
“Контакт, – подумал Агафонкин. – Начинаю Выемку”. Его не радовало думать привычные слова.
Агафонкин протянул руку и не удивился, почувствовав на ладони прохладное и округлое: и не глядя он знал, что там лежит малый сердолик.
Полустасов вынул из кармана льняного пиджака завернутую в тряпицу юлу, протянул Агафонкину, а другой рукой взял у него с ладони матовый янтарный камешек, испещренный черными точками.
– Спасибо, товарищ, – поблагодарил Полустасов. – А то я уж думал, вы не придете. Я-то подождал бы, да со мной дочка маленькая: жена в больнице – в Харькове, и оставить не с кем.
Он махнул рукой по направлению к газону, и в этот раз – в отличие от первого раза – Агафонкин не оглянулся. Он и так знал, что там стоит маленькая девочка, скучает, теребит льняные косички под кремовой панамкой. В матроске и белой юбке.
Все было, как было. Разница в том, что в этот раз Агафонкин разрешал себе признаться в том, что сделал. Что сделает. Раньше он и думать боялся, скрывал, даже от себя. Вроде как не думаешь, оно и не случилось.
А оно случилось. Случится.
Случается.
Прошлого тени кружатся вновь,
О жертвах боев твердят…
Правило Курьера – не вмешиваться.
“Давай, не вмешивайся, – сказал себе Агафонкин. – Попробуй. Ты не отвечаешь за других”.
– Аркадий Михайлович, – сказал Агафонкин вслух. – Слушайте внимательно: это важно.
– Слушаю, товарищ, – подался к нему Полустасов – я человек ответственный мне можно доверять государственный я человек
– Аркадий Михайлович, – повторил Агафонкин те же слова, что и каждый раз, когда встречал Полустасова, – вас через два года арестуют и расстреляют. Не спрашивайте почему, за что – бесполезно. Просто примите, что это так. И что я не могу этого изменить.
Полустасов глядел на него, продолжая улыбаться, не понимая смысла агафонкинских слов, как он глядел всякий раз, когда Агафонкин ему это говорил. Затем перестал улыбаться.
– Товарищ… – начал Полустасов.
Агафонкин его оборвал:
– Нет времени, Аркадий Михайлович. Вас спасти нельзя, но можно попытаться спасти дочку. Вашу жену арестуют, и она в 39-м умрет в этапе на Воркуту, а дочку отправят в детский дом для детей врагов народа под Челябинском. Там она заболеет тифом. Не выживет.
Полустасов слушал не перебивая, и Агафонкин почти видел его мысли: он сразу поверил Агафонкину и теперь решал, что делать с полученной информацией. “Мужественный человек, – подумал Агафонкин. – Он-то не знает, что останется жить в других Событиях”. Агафонкин уважал людей за незнание ими своей бессмертности.
– Дочку можно спасти, – сказал Агафонкин. – Можно постараться. Спрятать.
Он сказал это и в первый раз. И после говорил. Только в отличие от прежних посещений им этого События Полустасов, обычно в этот момент замолкавший, вдруг улыбнулся и погладил Агафонкина по рукаву летнего костюма, сохранявшего прохладу, оберегающего тело от лишнего жара.
– Спасибо, товарищ. – Полустасов на секунду смежил веки и снова открыл глаза. – Дочку спрячу: отправлю в Москву к сестре жены, к Вере. Она там замужем за известным художником, он Сталина рисовал. И Кагановича.
– Катя! Катюша! – позвал он дочку. – Иди к нам!
Агафонкин смотрел, как девочка в панамке, недовольно хмурясь, но не решаясь ослушаться, идет к скучным взрослым. В ее глазах, нагретых летним солнцем, играл золотой блеск, и Агафонкин знал, что этот блеск не пропадет: помнил ее взгляд – растворенный в меду янтарь.
“Вот оно что, – вздохнул Агафонкин. – Ах, Митек…”