Федоров слегка перевел дух.
– В те времена мы не были слишком бедными, в том смысле, что мы ничем не отличались от других людей вокруг. Наша квартирка была очень маленькой, мы с братом спали в одной кровати. Наша семья отличалась от других семей только тем, что владела книгой. Такая неординарная вещь была эта книга. Она называлась «Шедевры импрессионизма». Никто из друзей и знакомых не знал, что у нас есть такая книга. Детям запрещалось кому бы то ни было о ней рассказывать, потому что бабушка боялась, что кто-нибудь придет и ее у нас отберет. Там были репродукции Писарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна и многих других, сотни картин. Цвета были чарующими, особенно при тусклом освещении. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Все они, по словам бабушки, имели громадное значение. Бывали ночи, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Мне казалось, что потребуется год, чтобы хоть раз досмотреть эту книгу до конца. Судя по всему, книга действительно была выдающимся произведением типографского искусства. Конечно, в те времена оригиналы картин мне были недоступны, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они показались очень похожими на мои детские воспоминания. Бабушка утверждала, что в молодости умела говорить по-французски и поэтому может прочесть нам все, что написано под иллюстрациями. Конечно, она немножко лукавила, потому что ее рассказы постоянно менялись. Но главное не в этом. Ее истории были замечательными. «Вот поле, на котором Ван Гог нарисовал подсолнухи, – начинала она свой рассказ. – Весь день он сидел на жарком солнце. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин, и он тоже зарисовывал его на полях». Таковы приблизительно были ее рассказы: она делала вид, что читает. Иногда она читала по двадцать минут то, что на странице занимало несколько строк. Она объясняла это тем, что французский язык более компактный, нежели русский, и что каждое слово в нем содержит смысл целых предложений. Ей надо было рассказать нам о таком количестве картин! Прошло очень много лет, прежде чем я их все запомнил. Но зато даже сегодня я могу без запинки назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.
Федоров снова сделал паузу, чтобы дать Гэну возможность все получше перевести, а сам воспользовался ею, чтобы воспроизвести в своем воображении всех сидящих за столом вокруг книги: вот бабушка, уже умершая, вот отец и мать, тоже покойные, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке, когда ему был двадцать один год. Из всей семьи остались только двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит теперь за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один во всем мире».
– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Она говорила, что избыток красоты ее угнетает. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я впадал прямо-таки в неистовство, в такой зависимости от этих картин я находился. Но само ожидание заставляло нас любить книгу еще сильнее. Благодаря ее защите моя жизнь стала иной, чем могла бы стать.
Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.
– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе. В людях. Все эти способности я отношу за счет книги. К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась закапать страницы слезами и поэтому разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и поэтому она научила меня, как использовать их просто в качестве прокладки между пальцами, чтобы бумага оставалась чистой.
Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.
– Теперь книгой владеет мой брат. Он врач, живет не в Москве. Когда мы видимся раз в несколько лет, то снова достаем эту книгу и вместе рассматриваем. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Очевидно, это действительно очень редкая книга.
Не переставая говорить, Федоров теперь мог уже расслабиться. Говорение – вот та вещь, которая удавалась ему в жизни лучше всего. Он почувствовал, как выравнивается его дыхание. До этого момента он не проводил связи между книгой и сегодняшним моментом своей жизни, но сейчас эта связь возникла перед ним совершенно ясно, и он даже удивился, что не видел ее до сих пор.
– Для бабушки была трагедия, что никто из нас не обладал художественным талантом. Даже в конце ее жизни, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня сделать еще одну попытку. Но я был не в силах этим заниматься. Она любила повторять, что вот мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила только потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно представить себе в любой роли. А мы с братом стали профессиональными зрителями. Некоторые люди рождены, чтобы производить великое искусство, а другие – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это сам по себе такой особый талант, быть аудиторией в опере, зрителем в картинной галерее. Чтобы слушать величайшее в мире сопрано, тоже надо этим талантом обладать. Не каждый же может стать артистом. Должны быть и те, кто воспринимает их искусство, кто любит и восхищается тем, что имеют честь видеть.
Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, поэтому Гэну не приходилось напрягаться, чтобы их понять, но именно поэтому всем было трудно что-либо сказать, когда Федоров кончил свой рассказ.
– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.
– Но в ней еще надо поставить точку.
Роксана откинулась на стуле, ожидая услышать про точку.
– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но своим рассказом я хотел вас уверить, что это именно так. Что значит для вас министр торговли в России? И тем не менее благодаря своему воспитанию я чувствую себя вполне подготовленным.
И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:
– Подготовленным для чего?
– Для любви к вам, – ответил Федоров. – Я вас люблю.
Гэн посмотрел на Федорова и замигал. Кровь отлила от его лица.
– Что он сказал? – спросила Роксана.
– Смелее, – сказал Федоров. – Переведите ей это.
Волосы Роксаны были убраны с лица и стянуты на затылке эластичной лентой, найденной и принесенной ей из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с зачесанными назад волосами она могла показаться совершенно обычной женщиной, если бы они не знали, на что она способна. Гэн подумал, что она весьма терпелива, раз смогла выслушать такую длинную историю Федорова, вообще не спускать с него глаз и ни разу не отвернуться к окну. По его мнению, о ней хорошо говорило и то, что она выбрала себе в компанию господина Осокаву, хотя могла бы выбрать менее достойного, но все же говорящего по-английски человека. Гэн высоко ценил ее пение, это разумелось само собой. Каждый день, слушая его, он чувствовал себя глубоко растроганным. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Ни тем трем женщинам, с которыми он спал в своей жизни, ни тем девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете, он тоже этого не говорил. Ему просто не приходило это на ум, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет сказать эти слова любимой женщине, он вынужден переводить их для чужих ему мужчины и женщины.