Протрубят в большой рог в конце дней, поднимутся шеренгами из сгинувших захоронений, отпахнут глаза в провалах глазниц, обрастут плотью, ступят тяжко нерасхоженной поступью, выхаркнут слово, вбитое в глотку, — кого призовут к ответу Homo Подследственные, Homo Подневольные, Homo Обреченные на забвение?.. А в том, в бывшем его обитании стоит на Арбате Ильич в пиджачке и кепке, будто сбежал из Мавзолея, фотографируется за плату с желающими. Прохожие кричат: «Ильич, эй, Ильич, на субботник собрался?» Возглашает в ответ, не выходя из образа: «Товагищи, все на Деникина!» Ради этого годы загублены? Неужто ради этого от звонка до звонка?..
— Деточка, — говорила бабушка Хая по схожему поводу. — Пощечина человеку — пощечина Богу. Твоя очередь помнить об этом.
А папа с мамой гуляют по старинному городу Ла-Валлетта, запоминают подробности, чтобы по возвращении поразить приятелей. «Слушайте! Такое! Выходим мы из отеля в восемь утра…» — «В девять», — поправит папа Додик. «В восемь. Максимум в восемь двадцать». — «Вечно ты возражаешь! Выходим мы из отеля в девять утра, поворачиваем направо…» — «Налево», — перебьет мама Кира. «Направо». — «Хорошо, направо. Но повернули-то мы налево». — «Поворачиваем направо, — заупрямится папа Додик, — видим толпу. Человек двадцать». — «Восемь», — уточнит мама Кира. «Двадцать — двадцать пять». — «Восемь. Максимум девять. Стоят, задрав головы, смотрят на облака…» — «Не на облака, а на крышу церкви». — «Церковь на соседней улице». — «На соседней — казино». — «Не спорь!» — «Ты не спорь!» Приятели закричат в нетерпении: «Что же вы там увидели? Что?!» — «Где?» — спросят они…
6
Есть люди, которым не помешает немного печали.
Не всем, конечно, не всем.
Девочка Ая, чуткое создание, прибегает к нему, ныряет под одеяло, заглядывает в глаза:
— Тебе грустно, де-душ-ка?
И носом. В выемку над ключицей. В трепетание ресниц по щеке.
— Де-душ-ка… Бывает кенгуру с двумя карманами? Спереди и сзади?
— Зачем, моя хорошая?
— Для близнецов. Чтобы не тесно.
Финкель улыбается. Ая хлопает в ладоши:
— Тебе, де-душ-ка, весело?..
Спит Ая в его кровати.
Спят птицы за окном.
Финкель прокладывает привычную тропку по беленому потолку.
Снова проявляется незабвенный друг. Голосом из невозможной дали:
— Не пользуйся выверенным сюжетом, Финкель. Чтобы не по размеченной полосе, где всё обозначено, не в пункт Б из пункта А, — пусть нечаянность подстерегает на каждой строке, всякая невозможность. Это труднее, но сколько зато нежданных случайностей! До чего их недостает…
И вот сон притекает через замочную скважину…
…сон, блажь наяву, блики на потолке…
…а сочинителю пригодится — строкой на листе.
Она попадает в беду, тайная его подруга.
В боль неотступную, из которой не выбраться.
Седоголовый мужчина кружит по коридорам, набираясь решимости, чтобы подойти к дежурной за стойкой, высказать слова, заранее уложенные в мольбу:
— В вашем отделении лежит женщина. Можно ее навестить?
В палате муж, дети, чужих не пускают.
— Вы кто ей будете?..
Имя больницы «Врата справедливости» — где они, эти врата, для кого? «Уложите меня на каталку, обклейте датчиками, просветите рентгеном, чтобы выявить уровень смятения в душе, меру тоски на сердце, которая зашкаливает, бездонность отчаяния в почках и печени…»
Санитарка в зеленом халате — только что из операционной — сутулится у окна на лестнице, курит жадно, смахивает редкую слезу:
— Никак к смерти не привыкну…
«И я, — молча соглашается седоголовый. — И я…»
На улице, у входной двери, постелен на асфальте картон, располагается на нем не старая еще женщина, стоит стаканчик с подношениями. Выговаривает кому-то по телефону, а он слышит, не слушая:
— Свари сосиски, накорми ее, перестели постель, спать уложи в пижаме, которая постирана, посуду помой, прибери в комнатах…
Спрашивает посреди разговора:
— Плохо тебе?
— Плохо, — соглашается.
— Погоди.
Заканчивает наставления:
— Сбегай в магазин, пока она спит, купи картошку по три двадцать, лук за два девяносто, курицу по четырнадцать семьдесят за килограмм — вернусь, обед сготовлю на завтра. Всё. Отключаюсь.
Объясняет:
— Муж сидит с внучкой. Дочка укатила с приятелем. Одна я добытчица.
Седоголовый интересуется:
— Почему так точно? Два девяносто, три двадцать?
Отвечает несмышленому:
— Беднота не округляет цифры.
И без перехода:
— Кто у тебя там? Жена? Дети?
Седоголовый молчит.
— Понятно. Я тут, у больницы, не первый день. Всего насмотрелась. Всё знаю-понимаю. Ей плохо?
Повторяет покорно:
— Плохо.
— Очень плохо?
— Очень.
— Позвони. Скажи слово нужное.
— Она не отвечает.
Дает свой телефон:
— По моему ответит.
Слабый голос:
— Алло…
Говорит торопливо:
— Прости, но это я… Я это! Не уходи! Только не уходи от нас! От меня!..
Голос ее дрожит. Подрагивает, видно, телефонная трубка.
— Ошиблись номером, — объясняет кому-то и отключается, а он выговаривает и выговаривает важные, нужные слова, выкладывая себя на обозрение.
Женщина на картоне смотрит участливо:
— Протяни руку.
Протягивает.
— Не так. Нищие протягивают не так.
— Я не нищий.
— Ты несчастный. Что одно и то же. Сложи ладонь ковшиком. Загляни прохожему в глаза. Пройди через стыд-унижение — и полегчает.
Берет монету из стаканчика, кладет ему в ладонь.
— Худо тебе?
— Худо.
— Терпи.
И день. И неделю. И невыносимо…
Маяться возле телефона. Брать трубку, класть на место, просить молча, умоляюще: «Позвони, ну позвони! Верни мне меня…» В чудо нельзя поверить, но хочется на него рассчитывать. И раздается звонок:
— Забери меня.
— Невозможно… — бормочет. — Невозможно…
Бежит.
Едет.
Снова бежит.
«Кто так торопится? — изумляется старик опечаленный, сумрачен и невзрачен. — И куда? В его-то, в его-то годы! Будто сорвался с предохранителя…» — «Тебе не понять, — отвечает ликующий старик, горяч и задирист. — Не окукливайся, Финкель. Не огораживайся от излишнего. Слова, чувства твои ждут огласовки. Наступило время взламывать сюжеты…»