Возвращается к внуку, который покончил со своей порцией и доедает мороженое деда, щеки торчат на стороны.
— Лопнешь, — остерегает майор.
Внук отвечает:
— Ты не лопнул, и я не лопну.
Ночью он запишет, Финкель-смехотворец, не сможет удержаться:
«…время подступало суровое.
Положение непоправимое.
Их построили. Слева военные, справа жены. „Ситуация, — сказали, — напряженная. Замирение во всем мире. Кого же тогда давить, травить, глушить зарядом?.. Попрощайтесь, — сказали, — пока не поздно. Назад вернетесь не обязательно“. Разбежались до утра по домам, попрощались со старанием: у Финтиктиковых родился мальчик.
В штабах тоже не дремали. Срочно провели войсковые учения, максимально приближенные к боевой обстановке. С фланговыми обходами, эшелонированной обороной, штурмом высоты Безымянной.
В безлунную ночь Финтиктиков привез десяток ульев и „заминировал“ подходы к своим позициям. Под утро противник пошел в атаку, завалил безобидные с виду тумбочки, и пчелы, озверевшие от холостой пальбы, криков „Ура!“ и наглого неприятельского вторжения, в ярости вырвались на оперативный простор, порушив продуманный в штабах стратегический замысел.
Танкисты выпрыгивали из танков, артиллеристы из самоходных орудий, пехота выскакивала из окопов полного профиля, штабные наблюдатели — из блиндажей в три наката. Связисты скинули рации, убегая налегке, повара побросали котлы с недоваренной пшенной кашей, спасаясь от озверевшего противника, а Финтиктиков выставил пасечнику бутыль мутного деревенского разлива устрашающего вкуса-запаха, которую они дружно ополовинили под огурец с медом.
— Майор, — щурились в полку, — какой-то ты не свой. Ополовинить и не допить — не по-армейски, майор. Как тебе доверить живую силу и технику?
А он:
— Вы бы эту силу в увольнение отпускали, пока живая! Дорвутся до города в кои-то веки, на девок насмотрятся, ширинки потом расстегнут, хулиганят повзводно на политграмоте…
Извиняйте великодушно».
6
Они идут к двери, а майор тянет руки по швам, провожая пением «Интернационала»:
— Дер гайст, эр кохт, эр руфт цум ворн…
Хмурый баянист так и сидит на припеке, лицо обгорело, чуб растрепался, с неохотой растягивает мехи: «Среди зноя и пыли мы с Буденным ходили на рысях на большие дела…»
Кладут ему по монетке, и улыбчивая горбунья спрашивает Финкеля:
— Ты небось учинитель?
— Небось, — соглашается. — А что это?
— Который учиняет невесть чего. Невесть для кого. Тоже спою для тебя, так уж и быть. Наше, деповское.
Ставит обезьянку в первую балетную позицию, притоптывает тряпичной ногой, прошитой суровой ниткой, выкрикивает пронзительно, словно на вечорке под гармонь:
— Бабка Маланья, чтоб ты сдохла! Лишь бы сердечко по тебе не сохло…
Финкель в восхищении:
— Бабуля, ты — Арина Соломоновна! Речь у тебя замечательная. Слова редкостные.
Отвечает:
— Оплошал, батюшка. Не Арина Соломоновна, а Рахиль Абрамовна. Поживи с мое при рельсах, на Сортировочной, посреди слесарей, кочегаров, сцепщиков вагонов, и ты наберешься. Хочешь, ругнусь в три коленца?
— Не надо.
— Не надо — не будем. Закрой поддувало, не сифонь!
Говорит на прощание:
— Зяма мой покойный был, между прочим, машинистом паровоза, один Зяма на всё депо. «Красную стрелу» ему не доверяли: это была его мечта — «Красная стрела». Водил почтовые со всеми остановками, по боковой ветке, через Дмитров-Калязин; паровоз исходил маслами, вагоны пучило от узлов-баулов, лязгало-дребезжало от Москвы до Питера. На первый путь его не подавали; другим доставался первый путь на вокзалах. Возвращался домой чумазый, замызганный: не отмыть, не отстирать; по ночам гудел во сне, детей пугал, сам обмирал под одеялом. «Аварии, — шептал, — снятся. Со многими жертвами…»
И пошагала — тряпичная обезьянка под мышкой.
— Бабуля, ты куда?
— Куда, куда… На прежнее место. «Я тучка, тучка, тучка, а вовсе не медведь…»
— Не угомонилась еще?
Взглядывает хитровато:
— Прокукуем столько, сколько отпущено. Большего не дадут, меньшего сами не попросим.
— Будь здорова, бабуля.
Останавливается:
— И всё?.. Иного не пожелаете? Ни удовольствий, ни приятных неожиданностей? Имейте в виду: чего не скажешь, того не будет.
— Такая на нас ответственность?
— Вы что думали?.. Мне многое полагается. С той бочки из-под капусты.
— Какая бочка, бабуля?
— Известно какая. Кому путь полотном под ноги: петелька к пуговке, кому ухабами: с петельки на пуговку…
И нет ее.
Финкель — задумчиво:
— Удивительно. Очень даже…
Девочка Ая:
— Я тоже тучка. А вовсе не медведь.
Ото-то — в вечной своей озабоченности:
— И я тучи-ка. Могу спеть не хуже. На мороженое заработаю.
Еще с улицы слышны крики.
В подъезде суматошатся доктор и фрау Горлонос, растерянные и взволнованные. К ним привезли внука на пару часов, коляску оставили возле почтовых ящиков, но вот же, вот, «Ой-вай-вой!..»: в коляске, на голубом матрасике, разлеглась кошка рыжее рыжего, бока опали, как не были, а возле нее копошатся слепые попискивающие комочки, которыми она разрешилась. Горбит спину, шипит на всех — не подступиться.
— Де-душ-ка… — У Аи воздуха не хватает от волнения. — Возьмем?
— Возьмем. — Вежливо просит: — Уважаемый сосед, господин доктор ухо-горло-нос! Позвольте одолжить коляску на пару минут, отвезти ее содержимое в нашу квартиру.
Доктор Горлонос изумлен:
— Вы хотите взять это? Это?.. Но зачем?
Фрау Горлонос оказывается сообразительнее своего супруга. Выпевает, исполненная истомы:
— Берите уже. Только верните поскорее.
Вкатывают коляску в квартиру, выкладывают на пол старое одеяло, которое не успели выбросить, но кошка не подпускает, она никого не подпускает, ощерив остроту зубов и когтей. Известно из многих наблюдений: собака принимает безоглядно чью-то заботу, кошка с недоверием. Кошка должна убедиться сначала, что заботятся о ней с корыстной целью, для личной выгоды, иначе забота настораживает, заставляет выискивать скрытые поползновения, от которых не жди добра, — человека это тоже касается.
— Я… — решается Ая. — Я попробую.
Наклоняется над коляской, убеждает шепотом:
— Пока котята не подросли, тебе нужна тишина, тепло, хорошая еда. Соглашайся, глупенькая.