Вот и ранний дождь, скромный поначалу, малыми каплями, не проникая в глубины земли, чтобы осмелеть, набрать силу, исхлестать струями иссохшую, истосковавшуюся по влаге почву, что жадно заглатывает ее под бурными ручьевыми потоками, впитывает взахлеб до глубоких корней, выгибаясь холмами в сладкой кошачьей истоме. Просыпаются источники подземных вод, пробиваясь через скальные породы; из ближних насаждений рвутся запахи зелени, отмытой от пыли; редкая изморозь истаивает без остатка к блеклому рассвету — пора включать бойлер, греть воду для душа.
Кучевые завалы над головой.
Тень под ногой.
Смута в душе, которую не избыть.
В доме напротив тоненько пиликает будильник: кому-то пора вставать, а кто-то еще не задремал, зависнув между полом и потолком. Долгими ночами можно сочинять письма на трех-четырех страницах — можно, конечно, но зачем? — надписывать на конвертах случайные имена-фамилии, рассылать по российским городам: «Главпочтамт. До востребования», ожидая нескорого возвращения с пометкой «Не востребовано», словно прибыло послание от далекого друга, готового на бумаге излить душу, передать на хранение в бережные руки.
Радостью хочется поделиться с каждым.
Страдание — неделимо, способное привести к очищению или к одичанию с озлоблением.
По телевизору показывают: косматое облако с темным обводом заваливается за гору Хермон, провисая под тяжестью градин. Снег опадает в Галилее, завороженный притяжением к земле, кружит пышными, приметными хлопьями, из которых хочется свить нити, соткать ткани, пошить свадебные наряды. Там, в Галилее, туманы обвисают до крыш, градины скачут по черепице, стынет вода под льдистой коркой, стекленеют лепестки роз, седеют травы под утро в точечном бисере, роспись узорчатая на стеклах машин, — воспоминания осаждают комнату, в которой не схорониться, не заблудиться без возврата во снах.
Окликнет старец в дверях синагоги: «Мужчина, тебе плохо». Ответит: «Мне хорошо». — «Подойди. Прими слово». Ответит: «Я знаю все слова». — «Моего ты не знаешь». Ответит: «Я не верю в твое слово». — «Я верю. Этого достаточно».
2
Дедушка с внучкой завтракают на кухне: ей молоко с кукурузными хлопьями, ему бутерброд с сыром.
Ящерка повисает без движения на оконном стекле. Суматошится муравей, озабоченный пропитанием огромной семьи, заползает на чашку со сколом, обжигая лапки, Ая его укоряет:
— Зачем тебе кофе? Такому маленькому?..
После завтрака приходит Ото-то, и они принимаются за дело. Выкинуть из дома излишнее, отобрать вещи, которым нет места в подступающем дне, — неотложная их забота. Мама Кира и папа Додик гуляют по Мальте, помешать не в состоянии, Ая и Ото-то бегают по квартире, выискивают, несут к дедушке на окончательное решение.
— Тапочки?
— Оставить.
— Они же драные!
— Выкинуть.
— Шапка?
— Чья?
— Ничья!
— Выкинуть.
— Коврик?
— Чей?
— Твой!
— Оставить.
— Горшок с кактусом?
— Отнести на балкон.
— Там и так много!
— Отдать Ото-то.
— Вазочку с трещиной?
— Ему же.
Ото-то берет с удовольствием, утаскивает к себе, усердием переполнен: чем больше вещей в доме, тем легче что-то найти.
Ая сомневается:
— Нам не нагорит?
— Они не заметят, — обещает Финкель, ибо вещей в доме немало, а мама Кира подбавляет и подбавляет после каждого путешествия. Шкафы пучит от одежды, статуэтки теснятся на полках, картинки покрывают стены туалета, забавные фигурки на магнитах облепляют дверь холодильника — Финкелю тесно посреди чрезмерного обилия, к новым вещам долгое у него привыкание, но папа Додик не перечит, и мама старается вовсю.
«Что такое? — сокрушается мама Кира. — Пропадают вилки. Чайные ложки исчезают. Ситечко не отыскать». Дедушка с внучкой переглядываются: «Ложки мы не трогаем. И вилки. Ситечко — тоже не мы». — «Телевизор бы еще выкинуть, — мечтает дедушка, — но они обнаружат».
Выходят из дома, видят реб Шулима под нависшими апельсинами, в глубинах своей отрешенности. Финкель проверяет привычно: четыре, всё еще четыре, к вечеру запишет:
«…у реб Шулима черная точка в глазу; хлопотливая букашка зависает на краю зрения, чтобы сорваться с места, шустро перепорхнуть на дерево, с дерева на дом, с дома на облако. „К этому привыкают, — успокоил глазной врач. — Перестают замечать“. Но он привыкать не желает. Сказала та, чье прощение не вымолить: „Живешь не в себе, Шулим, живешь рядом, будто отстегнутый. Лишь бы не отвечать за себя, не отвечать за меня, годы перетерпеть — тихой тенью по стеночке“. — „Я звал, но ты не пришла“. — „К кому было приходить, Шулим? К тому, кто снаружи, или к тому, кто внутри?“ — „Хотелось как лучше“. — „Как лучше, хотелось и мне…“»
Женщина разместилась в будке, распирая ее изнутри, торгует лотерейными билетами, и остается гадать, как она втиснулась в тесное пространство.
— Ставлю ему бутылку — выжрал. Ставлю другую — то же дело. Дак с моих доходов не напасешься.
Топчется у окошка мужичок с неизбывной жаждой в груди, спрашивает старого знакомого:
— На взлет?
— На прогулку, — отвечает Финкель. — Город раскидистый, есть на что посмотреть.
— Может, и мне с вами?.. — размышляет мужичок. — Дала бы на автобус.
— Заработай сперва, — отвечает неласково из будки.
— Сказала… До работы надо еще доехать, а у меня на билет нету.
— Не дам, — говорит решительно. — Пропьешь.
Мужичок оглядывает ее мутным взором, с неким, казалось, ошеломлением, затем сообщает:
— Баба моя, поперек себя баба! Таежная, из промысловых, нигде не пропадет! Ты ее в пустыню закинь, в вечную мерзлоту, она и там извернется, мужику заработает на прокорм. Думаю даже так: скинуть ее с тридцатого этажа, упадет на лапы. Точно тебе говорю: баба — она живучая.
Осматривает придирчиво женщин на улице:
— Здешние не такие. Куда против моей.
Автобус увозит их в город, мужичок вздыхает вослед:
— Матери бы послать… Доллара два. Душа болит за мать…
3
— Нам сходить? — спрашивает Ая.
— Через две остановки.
— Зачем же встали у дверей? Так рано.
Хороший вопрос, сгодится на обдумывание: отчего мы совершаем то, что совершаем? Ответ может быть таков: «Состарилось, уходит поколение, срок отбывавшее при скудости-стеснениях. Не изготовят. Не завезут. Не подпустят. Не выложат на прилавок. Автобус не остановится, остановится — не откроют двери, откроют — не успеешь сойти…» Возможен и иной ответ, если он, конечно, существует.